Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Из Сиблага — в Заполярье



 

…8 июня 1936 года. Красноярский распред. Бараки все были переполнены, и нас, прибывших из Яйского лагпункта, разместили в наспех поставленных палатках, обнесенных колючей проволокой. Ждали отправки в Заполярье. Кормили удовлетворительно. Рядом в тупике стоял эшелон с женским этапом. Откуда он прибыл никто не знал. Мы только знали, что и они, эти несчастные женщины, тоже будут отправлены в Заполярье.

Еще утром нас предупредили, что вечером будет посадка на баржи, а ночью караван должен будет оставить Красноярск. Но замешкались с какой-то дополнительной погрузкой и наш караван смог двинуться в путь только утром 9 июня.

Цвела черемуха и шел густой снег. С севера дул холодный ветер. Енисей, недавно очистившийся ото льда, медленно пробуждался от долгой сибирской спячки, и быстро наполнялся полою водою. Буксирный пароход «Красноярский рабочий» стал в голове каравана из 13 барж и лихтеров, вытянул их на середину реки и медленно начал набирать скорость. Развернулась панорама города и ближайших гор, и всё стало от нас удаляться…

— Прощай, Красноярск! Сколько на своем веку ты видел разных этапов? Сколько по твоим улицам прошло несчастных, обездоленых, гонимых? Но где же этот конец? Обманутый народ России ожидал его в 1917 году.

Тогда пели:

 

«Мы раздуем пожар мировой,

Церкви и тюрьмы сравняем с землей!»

 

Церкви сравняли, а тюрьмы остались… И количество их увеличилось во много раз!

Раздался гудок с буксира, выбравшегося на речной простор и дающего полный ход всему каравану.

— Прощай, Красноярск! Увижу ли я тебя снова, когда пробьет мой «звонок» и я смогу возвращаться обратно на родину? Или меня завезут туда, где «Макар телят не пасет» и откуда возврата уже не будет?

Заключенные толпились на палубе барж и каждый думал о себе и своем горе, об оставленных где-то близких и родных, о будущей жизни в далеком Заполярьи. И сжалось сердце, и глаза наполнились слезами.

Уже далеко за поворотом гористого берега я с ясностью почувствовал, что мне суждено будет еще раз увидеть его… И у меня на душе стало так радостно и спокойно, словно я плыл не за 59 параллель северной широты, а на какое-то торжество. Молитва — великая сила!

Нарушили тяжелое молчание и остальные зэ-ка. Появились песенники, — понеслись по Енисею песни, то весело-бодрящие, то грустные и печальные. Так караван наш вошел в бесконечную тайгу, сплошным массивом обрамлявшую оба берега. Иногда кое-где у подножья невысоких холмов показывались небольшие сибирские деревушки, сперва с церковками и часовеньками, а потом и без них — два-три десятка рубленых изб. Но чем ниже мы спускались по реке, тем реже стали попадаться нам эти деревушки. Иногда появится на берегу несколько изб, махнет нам оттуда какое-то человеческое существо рукой — и снова тайга бесконечная и дремучая.

А вот на десятки, а может быть и на сотни километров следы от лесных пожаров… Енисей становится полноводнее и шире: два, три, пять километров, а караван всё плывет да плывет. Прошли сутки, другие, третьи. На баржах — люди, лошади, коровы, мешки с провиантом, ящики, тракторы, станки и штабели сена… А на них — стайка воробьев: плывут вместе с нами в Заполярье. Без статей и сроков плывут. Днем они весело чирикали, а ночью спали в тюках сена. А на месте, в Дудинке, они устроятся в конюшне. Но они уже никогда не возвратятся в Красноярск… Может быть, они со временем тоже акклиматизируются и побелеют, как заполярные куропатки и совы, и станут заполярными воробьями. Но до самого октября 1939 года я видел их такими же, какими мы привезли их из Красноярска. Заключенные их называли: «Добровольные арестанты».

Кажется, на четвертый день наш караван добрался до Енисейска. кто-то с берега принес нам местную газетку. В ней писалось о нашем караване, что он везет в Карское море многочисленные артели рыбаков, а о нас заключенных ни слова.

Большевики не только умеют творить злодеяния, но и скрывать их от чужих глаз. Трехтысячный этап заключенных был превращен в «рыбаков» и под этой вывеской мы так и доплыли до Дудинки.

Под Туруханском мы вошли в область белых ночей, а за ним, спустя сутки, достигли, наконец, полярного круга. Часов в 12 ночи вбегает в трюм один заключенный и кричит:

— Ребята, вставайте и выходите на палубу, посмотрите, как солнце начинает всходить с запада… Мы пересекали полярный круг. Где-то здесь в Енисей впадает речка Курейка, на которой есть небольшой поселок, носящий название этой речки. В поселке этом когда-то находился в ссылке Иосиф Джугашвили… Здесь он обзавелся семьей, нажил сына, а затем бежал из ссылки и от новой семьи…. Только спустя много времени, кажется, в начале тридцатых годов Сталин вспомнил о них. Сын уже был директором какого-то учреждения и имел свою семью, а мать-старуха — при сыне доживала свои дни. Они ответили ему, что в помощи его не нуждаются, и просили оставить их в покое. Когда они остались без него и влачили полуголодную жизнь, он не считал нужным вспомнить о них. А теперь они и без него обойдутся.

Сибиряки, лично знавшие этого сибирского сталинского сына, передавали мне, что он очень похож на своего папашу, которого ненавидит всей душой.

Приближаясь к Игарке, наш караван должен был пройти пороги Два Брата, через которые буксиру пришлось перетаскивать караван по одной барже. В этом месте Енисей суживался до 100 метров, и между двух каменных утесов быстро падал вниз. Караван благополучно перебрался через пороги и снова вышел на величественную ширь пятой в мире по величине реки.

Потом оказалось, что из одной баржи, во время перехода порогов, бежало несколько человек. Один или два выплыли на берег и скрылись в тайге, а остальных, находившихся еще в воде, конвой перестрелял. Мы уже находились в области полярного дня, что очень осложняло всякие побеги, да еще с каравана.

В Игарке постояли недолго и через несколько часов были снова на необъятной ширине разлившегося Енисея. Нагнали плывший большими массами лед. На берегу местами лежали полосы снега. Тайга кончилась и начиналась лесотундра. Воздух становился холоднее, моросил густой мелкий дождь. Перед нами вдали показались небольшие горы, а затем и селение Дудинка.

На 13 день нашего плавания буксир «Красноярский рабочий» дал длинный гудок и стал подавать караван к берегу.

Все заключенные высыпали на палубу и унылыми взорами вглядывались в неведомую тундру, покрытую туманом и белыми оазисами вечных снегов. На берегу ютился небольшой поселок в 50–60 жалких лачужек, на восточной окраине его — здание бывшей церкви, без купола и креста и один большой деревянный дом здание местного Совета. Да внизу, возле самой реки, небольшая электростанция, выстроенная год тому назад первой партией заключенных… Они теперь все стояли на берегу, некоторые выбрались на ледяную гору, воздвигнутую из льдин напором воды, и радостными криками приветствовали нас. Все они были бесконвойными и свободно передвигались по Дудинскому берегу.

Урки удивлялись:

— Неужели без конвоя! Смотри, у них нет никакого лагеря с попками да с зоной. Вот пойдет житуха на большой!

— Не радуйся, псих, тундра будет тебя стеречь похлеще лягавых. Куда убежишь?

— Кругом одна тундра. До Игарки 300 километров, до Красноярска 2300, а до Харькова тысяч 10 будет!

— Вот это, братва, так заехали мы с вами в гиблое место! Капут нам тут. Прощай воля и «зеленый прокурор».

23 июня наш этап начали идеологически обрабатывать. На нашу баржу, где большинство были инженерно-технические работники, явился «воспитатель», тоже заключенный бытовик из бывших чекистов, и повел беседу.

— Так вот, граждане, — говорил он, — мы находимся на 69 параллели, в 300 километрах на север от Игарки. Вокруг нас, как видите, необъятная тундра, покрытая многочисленными небольшими озерками, мхами, торфянниками и карликовыми деревьями. Вот березка, скажем, толщиной с карандаш, а высотою чуть более метра — имеет 200–300-летний возраст… Да и расти она больше не может, т. к. летний период тянется здесь всего 5–6 недель, да и то дождливых. Как вы сами видите, зима еще сегодня не совсем кончилась, а в начале августа уже появляются первые заморозки.

Зимы здесь бывают крепенькие, морозы доходят до 60°, пурга срывается такая, что Дудинку заносит, над двухэтажным домом Советов по снегу дорогу устроили… В особенности страшна «черная пурга» в трехмесячную полярную ночь. Прошлой зимой пурга эта замела в тундре наших трех человек с трактором. Ребята погибли, а трактор обнаружили только летом. Летом здесь полярный трехмесячный день, а зимой такая же трехмесячная полярная ночь с северным сиянием. Первый восход солнца, после полярной ночи тунгузы празднуют здесь, как у нас когда-то праздновали Пасху…

Суровая здесь природа, но и страшно богатая своими недрами. В Норильских горах обнаружены залежи полиметаллической руды, серебро, золото, платина. И рядом же в соседней горе — громадные пласты угля… А дальше — еще горы — «золотые», «платиновые», «никелевые» и «серебряные». И вот партия и правительство постановили у подножья этих гор выстроить полиметаллический комбинат и город Норильск, связав его с Дудинским портом первой в мире заполярной железной дорогой. На эту работу нас всех сюда и привезли. Нам дается красноармейское питание, плюс заполярный витаминозный паек, возможность пользоваться лагерным ларьком, теплое первосрочное обмундирование, бесконвойное хождение на территории строительства, летом обычная почтовая связь с родиной, а зимой гидропланы и радио. Честным своим трудом мы должны искупить нашу вину перед советской страной и возвратиться в социалистическое общество ударниками и героями труда, а, может быть, и орденоносцами…

Не бойтесь никаких трудностей, ни пурги, ни морозов. Нет таких крепостей, которых бы не сумели взять большевики. Помните, что этой стройкой непосредственно будет руководить сам товарищ Сталин! закончил «воспитатель» свою беседу и неожиданно обратился с вопросом к плохо слушавшему его молодому парню-урке.

— Вы, гражданин, какую имеете специальность?

— Токарь, — спокойно ответил парень.

— Токарь? По дереву или по металлу?

— По пайкам, — улыбнулся урка и звонко чмокнул губами.

Баржа загоготала и загудела. «Воспитатель» смутился, записал себе в блокнот фамилию шутника и быстро сошел на берег. Ему вслед понеслись восклицания урок.

— От работы кони дохнут! Работа дураков любит!

— Подумаешь, паразит, сам за портфель скорее ухватился, а нас агитировать пришел — комбинат строить! Мы ему настроим — жди!

— Нужно, брат, больше напирать на это, чем на это! — и говоривший показал пальцами сперва на мышцы рук, а затем на горло.

— Пойдем, Кацо, в тундру искать яиц гусиных; говорят, можно набрать их тысячи, а молодых гусят руками ловят… Здесь птица дурная — политграмоты не проходила — не пугливая. В озерах рыбы — нет спасу, баграми вытаскивают на берег, по пуду штучка. Во лафа, Кацо!

— Микинтош, пойдем скорее на берег, там наша братва мертвецов за ноги из кладбища вытаскивает ценностей ищут. Памятники и кресты уже все поразбивали. Здесь хоронят не в могилах, а под пластами торфа, потому вечная мерзлота, — ну, наши и взбудоражили всех покойников.

Потом мне пришлось побывать на этом бывшем кладбище. Действительно, кресты, памятники, решетки — всё было изломано, побито и осквернено… Бугорки торфяные, под которыми лежали останки похороненных, все были разрыты, кости разбросаны по кладбищу и загажены человеческими испражнениями. И эти безобразия и кощунства никто не только не пресекал, но они даже поощрялись разными «воспитателями», безбожниками из КВЧ и УРЧ. Этому не приходилось удивляться, так как такие же разрушения и осквернения церквей и кладбищ имели место по всему Советскому Союзу.

Не могу не вспомнить про один случай, как в 1932 г., на Кубани, из одной станицы, после закрытия и разгрома в ней безбожниками храма, в районный центр ехали три арбы, нагруженные церковной утварью: иконами, хоругвями, крестами. На передней подводе, что везла изломанный иконостас, покрытый полотнищами хоругвей, сидел колхозный подросток лет 13, и под скрип арбы насвистывал какую-то модную советскую частушку.

Я знал, откуда и куда идут подводы и что они везут, но мне хотелось знать, как на мой вопрос будет реагировать этот мальчуган. Поравнявшись с ним, я спросил у него:

— Что это вы везете на подводах?

— До районного архиву Иисуса Христа везем сдавать! — смеясь, ответил мне подросток и стегнул кнутом по полотнищам хоругви.

 

Его ответ меня поразил. Я никогда не мог предполагать, что мальчуган из глухой кубанской станицы с такой предельной принципиальной ясностью мог сформулировать отношение большевиков к религии и всей христианской культуре.

И он не только вез «Иисуса Христа» в районный архив сдавать, но и продолжал, смеясь, хлестать Его своим кнутом. Он выполнял «социальный заказ» Кремля! И выполнял так, как та старушка, которая принесла вязанку дров, чтобы сжечь Яна Гуса. Но ни на Кубани — этому подростку, ни в Дудинке — этой орде громил, разорявших и осквернявших храмы, кладбища и всё святое в душе человеческой, не подходили слова Гуса: «О, святая простота!». Это совершенно другое явление — мятежное и грозное.

 

И шесть нулей

 

 

Его судили за какую-то железнодорожную катастрофу, в которой он не был повинен, дали десять лет и привезли в Заполярье. Здесь ему поручили руководить работой бревнотаски — громаднейшего транспортера, устроенного на стометровой эстакаде, спускавшейся в реку. Хвойный лес плотами сплавлялся с верховья и притоков Енисея к Дудинке, затем «кварталами» подгонялся по воде к бревнотаске и здесь по одному бревну направлялся на ленту, которая подхватывала его снизу несколькими парами специальных зубьев и тащила вверх. В одну и другую сторону от бревнотаски были проложены длинные покаты, по которым скатывались бревна и укладывались по стандартам в штабели. Двести тысяч кубометров строительного леса нужно было «выкачать» из реки до наступления морозов, иначе вмерзнет в лед и весной уйдет в Карское море.

Полярный день, длившийся здесь около 100 суток, приближался к своему «полдню», солнце кружилось над головой, необозримая тундра быстро одевалась в свои пестрые наряды, перелетные птицы торопились с своими выводками, а люди спешили с сезонными работами.

Не было ни сумерек, ни луны, ни звезд, работали посменно, спали по часам. Бригады лагерников с баграми, ломами и специальными проволочными кольцами, одетые в накомарники, рассыпались по бревнотаске и в течение десяти часов вели страшную напряженную «борьбу» за выполнение плана.

Бревнотаска быстро обрастала покатами и штабелями, и сверху казалась каким-то грозным чудовищем, которое ползло из реки на берег. Оно беспрерывно стучало, гремело, трещало. И только в часы перерыва электромотор останавливался и чудовище затихало. Иногда бревна соскальзывали с поката и в беспорядке, с треском и грохотом падали вниз на землю. Тогда на них налетали люди, и яростно по команде кричали:

— Раз-два — взяли! Е-е-ееее-еще взяли! Раз-два двинули! Бревно кинули!

И бревна послушно снова ложились на покат, вздрагивали, скрипели и опять с гулом бежали к штабелям.

Иногда среди бревен время от времени вспыхивала украинская песня, озаряла утомленные лица рабочих, рассказывая им об их осиротелых семьях, далекой родине и похищенной у них свободе…

Но бревна продолжали катиться, песня вынужденно обрывалась, и крылатое чудовище, казалось, еще ожесточеннее ползло, гремело и трещало.

Инженер Костин несколько раз в смену обходил свои «владения», следил за ходом работы на бревнотаске и все время вполголоса повторял про себя одно и то же:

— 27 и шесть нулей! 27 и шесть нулей! Однажды он сказал своему помощнику:

— С таким народом можно «выкачать» из реки не только лес, но и воду. Как ужасно живуч наш человек! Ему нацепили 10 лет, оторвали от семьи, загнали в эту заполярную пустыню, а он песни поет! Только наш народ и может творить такие чудеса. Загоните сюда европейцев, и всем им крышка здесь будет… А мы вот собираемся освоить тундру и выстроить в ней полиметаллический комбинат. Разве нам не хватает места на материке, что нас ведьмы притащили сюда? Значит, некуда уже девать арестованных…

— С горя орут, — печально сказал помощник. Умирать никому не хочется, а жить тяжело, вот и поют. Если бы можно было достать «горючего», то напивались бы, а так волками воют, — песней развлекаются… Лучше не заниматься этими анализами, а то не выдержит никакая гайка. Самое лучшее лекарство от всякой болезни, это не думать о ней… Махорин думал, думал, да и повесился в уборной, а я хочу жить… Семья на воле осталась, шесть лет как-нибудь отбудем, может быть, по зачетам снимут 2–3 года, а там амнистия какая-нибудь подвернется, — так и звонок зазвонит.

— У меня эта мудрость никак не выходит, — снова заговорил Костин, — не получается она у меня… Вы только внимательно подумайте: 27 и шесть нулей!

— Я вас не понимаю, — перебил его помощник, что значат эти цифры, которые вы везде повторяете. Что они значат?

— Сейчас вы меня, уважаемый, поймете, что они значат. Когда в 1906 году, будучи еще студентом политехникума, я от имени социал-демократов делал политический доклад в Киевском депо и объявил рабочим тогдашнюю цифру общего количества репрессированных царизмом в 500 тысяч человек, собрание от неожиданности ахнуло и заревело бурным протестом. Эта цифра так поразила их, что один старик-кузнец, помню, подошел ко мне вплотную, большой складкой сдвинул свои брови и как-то особенно испытующе спросил: «Товарищ студент, неужели вы правду говорите, что 500 тысяч?». Я поклялся ему и всему собранию, поклялся честью своего студенческого мундира, что эта цифра точно проверена и соответствует действительности. Кузнец выслушал меня, быстро сорвал с себя шапку, бросил на стол, сжал кулаки и грозно простонал, скрипя зубами: «Смерть кровавому Николаю!». А. что поднялось в собрании?

— Ужас! Никогда я не забуду этого гнева и возмущения! Это было тридцать лет тому назад. Да, да, уважаемый, при кровавом Николае! 500 тысяч бедных страдальцев!

А по секретным данным НКВД за годы «бескровной» и до первого января 1935 года было подвергнуто репрессиям советских граждан 27 и шесть нулей, т. е. 27 миллионов человек!

Так те 500 тысяч хоть что-то там делали, бунтовали, шли против царизма, а эти… Более 10 миллионов закулачено и выслано одних честных наших кормильцев — крестьян-хлеборобов…

А остальные миллионы, если разобрать их дела при свете любого европейского, американского или азиатского права, — тоже невинные жертвы большевистских экспериментов. А? 27 и шесть нулей! И никакого тебе гнева и протеста нет! Наоборот! Они даже сами себя охраняют… При «кровавом» царизме две или три сотни арестантов охранялись командой из 40–50 человек, и всё-таки совершались побеги. А у нас, например, в лагере 13 тысяч, и их охраняют всего 20 человек вольнонаемных, а остальные охранники навербованы из самих же заключенных бытовиков. И эти последние бдительнее охраняют нас, нежели профессиональные и наемные держиморды. Вот как тонко устроена система — а? И никакого вам бунта и гневного кузнеца с сжатыми кулаками. И никакой Толстой не вопит: «Не могу молчать»! Даже песни поют!. Соц. соревнования устраивают… Борьба за переходящее красное знамя… Нет, я не могу! Эта хитрая штука никак не вкладывается в мои мозговые клетки, а когда я пытался впихнуть ее туда, немедленно же ощущал, как сознание мое давало опасный крен… 27 и шесть нулей! Это ведь почти целая Польша! Пусть половина из них как-нибудь выкрутилась из-под опеки ГПУ, а другая тянет лямку, потихонечку переселяясь в звездные миры, а? 27 и шесть нулей!

— И что же вы, Костин, предлагаете, исходя из этих цифр? — глухо спросил помощник.

— Что я предлагаю? — переспросил Костин и неожиданно выпалил:

— Если бы мне попался надежный компаньон, я сорвался бы из этого гиблого места. Всё равно: десятки своей я здесь не выживу, а умирать, так умирать с музыкой!

И он взглянул на своего помощника, собиравшегося заворачивать «козью ножку».

Уклоняясь от прямого ответа, помощник, закуривая и дымя цыгаркой, стал рассказывать об участившихся побегах из лагеря.

— Вчера из Дудинского лагпункта тоже ушло несколько человек зэ-ка. Воспользовавшись туманной погодой, заготовили продуктов и ушли. Ушли не на юг, а на север к Ледовитому океану. Дошли до Усть-Енисейского порта и напоролись на засаду. Их привели обратно. Посадили в «кандею» и готовят им дополнительных 3 года. У них оказался бинокль, компас и две сшитых простыни, на которых мазутом выведены 3 буквы «SOS». На допросе они сознались в том, что собирались сигнализировать какому-нибудь иностранному пароходу, если бы заметили его в море!.. В крайнем случае, имели намерение присоединиться к тунгусам, обжиться у них и дожить до зимы. А потом уж с их помощью, пробираться к Уралу или на юг. Да, тундра надежная охрана! Летом комары да мошкара заедает, а зимой — пурга с морозами. А ведь только до Игарки 300 километров, а за нею еще две тысячи до Красноярска. При этом еще не забывайте, что вы политический… Как вам известно, на 4-й дистанции сбежала целая бригада землекопов, захватив с собою лошадь и все продукты питания из кладовой дистанции. Если их поймают, отделаются каждый 3 годами и несколькими месяцами изолятора. А если бы мы с вами учинили это дело — верная шлепка!

В бревнах снова запели и песня опять стала звать к берегам далекого Днепра.

— Как хотите, а я дошел «до ручки», — после некоторого молчания сказал Костин.

— Мне пятьдесят три года. Порох в пороховницах еще есть, и я попробую познакомиться с «зеленым прокурором», а вам оставляю блестящую возможность добиться получения переходящей красной тряпки… Можете на меня доносить, можете не доносить, — дело вашей совести, но забыть деповский гнев я не могу… 27 и шесть нулей! «Кровавый Николай» и «бескровная» революция. Помощник тяжело сопел и молчал. Песня снова оборвалась и затихла. А крылатое чудовище по-прежнему рычало и ползло на берег.

…Через несколько суток инженер Костин исчез. По бревнотаске ходил один помощник и мрачно бормотал:

— 27 и шесть нулей. 27 и шесть нулей!

 

* * *

 

Бригада землекопов, сбежавшая с 4-й дистанции, состояла из 24 человек уголовников, главным образом, урок, молодых и здоровых ребят, от 18 до 30 лет. Почти две недели они уже находились в пути, но больше 200 километров не могли сделать, так как всё время приходилось обходить бесконечное количество малых и больших озер, встречавшихся им на пути их следования, а также переправляться через речки и реки, впадавшие в Енисей. Эти обходы и переправы поглощали очень много и времени и сил, что не могло не отражаться на общем положении беглецов. Захваченные из кладовой продукты питания давно уже были съедены, была уже съедена и лошадь, тащившая на себе в течение первой недели вьюки с продуктами, и последние 2 или 3 дня беглецы вынуждены были питаться птичьими яйцами, маленькими гусятами и рыбой, которую приходилось ловить в озерах. Это еще больше стало отнимать у них времени и бежавшие еле-еле продвигались вперед, делая в сутки не более 10 километров. Более опытные из них утверждали, что еще неделя — и они очутятся на восток от Игарки, где смогут в лесо-тундре передохнуть, наловить и навялить в дорогу рыбы, а также, быть может, удастся заглянуть в самый городишко и раздобыть спичек, курева, хлеба и соли.

Измученные, голодные и обессиленные, беглецы с большим трудом добрались до какой-то большой и бурной реки и расположились на отдых. Чтобы преодолеть это новое и неожиданное препятствие, нужно было срубить несколько штук толстых деревьев, распилить их на бревна, притащить к месту переправы, связать плот, а затем уже на канатах и жердях переправляться. Эта новая работа должна была снова отнять у них много времени и последние физические силы. Двое из беглецов уже хворали и нуждались в постоянной помощи, а остальные еле держались на ногах. И о немедленной переправе на тот берег реки никто и не думал. Все разбрелись по сухим отложениям торфа и мха и погрузились в тяжелый сон.

Сколько они проспали так, неизвестно, но, когда проснулись, друг друга не узнали. Несмотря на имевшиеся у них маски, лица и руки опухли, — от укусов комаров и мошкары.

На общем совете было решено через реку не переправляться, а идти по берегу вниз до самого Енисея. Может они набредут на рыбаков или на какое-нибудь стойбище тунгусов. Может быть, встретится русское селение… А может быть, река разольется по широкому руслу и они смогут перейти ее в брод.

Подкрепивши себя небольшими порциями свежепойманной рыбы, беглецы, еле передвигая ноги, медленно стали спускаться вниз по течению. Через несколько километров они наткнулись на два разлагавшиеся трупа зэ-ка, ранней весной сбежавших с 5-й дистанции. Их опознали, обшарили у них карманы и сумки, но ничего съестного не нашли. Махорки тоже не было. Пустые котелки валялись на берегу. Всем было понятно, что несчастные умерли от истощения.

Как долго они шли и сколько сделали километров, никто сказать не мог, но после долгих часов томительного путешествия им показалось вдруг, что в ближайших кустах что-то неподвижно чернеет. Они подошли ближе и увидели спящего человека в накомарнике и лагерной одежде, и стали его будить.

Спавшим оказался инженер Костин. Отобрав у него несколько килограммов жиров, сахару и сухарей, урки немедленно съели и, не насытившись, предложили ему стать их первой жертвой.

— Всё равно, батя, ты уже нажился на свете, срок у тебя великоват, статья паскудная — давай мы тебя слопаем, — предложили Костину урки и серьезно стали его обступать.

С большим трудом удалось их успокоить уверениями, что он выведет их к Енисею и спасет от голодной смерти.

Подкрепившись немного отобранными у Костина продуктами, урки согласились следовать за ним и через несколько часов все беглецы очутились на патрульном посту недалеко от Енисея. Несколько рыбачьих домиков и землянок обозначали какое-то никому неведомое селение, находившееся в нескольких десятках километров от Игарки.

Они были задержаны и препровождены обратно в Дудинку.

Направляясь под конвоем в изолятор, Костин издали поглядывал на грохочущую бревнотаску и тихо ворчал:

— 27 и шесть нулей!

Прошел год. Свирепый разгул ежовского террора докатился и до Норильлага. Были сняты со всех должностей, взяты в подконвойные бараки и изолированы от остальных заключенных почти все политические. Их плохо кормили, посылали на самые тяжелые работы и еженедельно выбирали из среды их по 20–30 человек «тяжеловесов», гнали в тундру и там расстреливали. Таким порядком было уничтожено около 700 человек инженеров, техников, врачей, педагогов, бывших колхозников, рабочих, духовенства…

Попал в эти бараки и Костин. Он очень одряхлел и осунулся, оброс седыми волосами, беспрерывно болел, стонал и кашлял. В конце навигации к нему из Харькова приехала жена с 14-летней дочерью и стала добиваться разрешения на свидание с ним.

 

После нескольких дней безуспешных хлопот 3-й отдел в свидании ей отказал, и выпроводил с территории лагеря. Несчастную женщину, прибывшую к мужу за 10 тысяч километров, эта чекистская жестокость так потрясла, что она тут же, у лагерных ворот, свалилась и умерла от разрыва сердца.

Оставшейся сироте один из комендантских негодяев, некто Волков, пообещал устроить свидание с отцом, если она отдастся ему на одну ночь. А когда утром девочка потребовала, чтобы ей выдали обещанный пропуск, обманутую схватили, куда-то утащили и больше ее никто не видел ни в лагере, ни в Дудинке…

А спустя несколько месяцев был расстрелян и ее несчастный отец инженер Костин.

 

Шутцбундовец

 

В лагере его звали Вильгельм Вильгельмович не только потому, что он имел совершенно седую голову и почти белые, спускавшиеся книзу усы, но еще и потому, что он вел себя очень сдержанно, с достоинством, говорил на нескольких европейских языках и, наконец, находясь в заключении, за год совершил два смелых побега. Хотя последние и не удались ему, и он поплатился дополнительными тремя годами заключения, но авторитет его среди лагерников, в особенности среди уголовников, возрос до того, что его возвели в герои.

Из его рассказов нам было известно, что он родился в Вене, учился в Гамбургской ремесленной школе; где-то в Германии имел двух сестер, с которыми вел переписку, в свое время исходил пешком всю Западную Европу; в начале 20-х годов в австрийских Альпах состоял членом сельскохозяйственной коммуны имени Л. Толстого и, когда с наступлением зимних холодов, все толстовцы из коммуны разбежались, он последний ушел из нее, выпустив в горы единственного оставшегося в хозяйстве козла.

Потом он очутился в рядах шутцбунда, после венского восстания некоторое время сидел в австрийской тюрьме, а затем, вместе с другими шутцбундовцами, приехал в СССР.

О своих подвигах в «отечестве трудящихся всех стран» он особенно не распространялся, но, судя по всему, оно, это самое «отечество», въелось ему в печёнки.

Убийство Кирова застало его в Сальских степях в качестве какого-то заготовителя. В кругу своих знакомых и товарищей по работе он осторожно высказал некое мнение о Кирове, за что и угодил на 5 лет в концлагерь.

После первого неудавшегося побега из Сиблага ему дали дополнительных три года и перевезли в Заполярье, где он попытался еще один раз «сорваться». Побродив около недели по тундре, он съел все продукты и вынужден был вернуться обратно в лагерь. Это избавило его от нового срока, но привело в изолятор, где он и пробыл около трех месяцев.

В свободные от работы часы он любил поговорить и послушать других, и часто пускался в откровенные беседы со своими коллегами по изолятору. Он не падал духом и обещал, что всё равно из лагеря сбежит!

СССР он называл концлагерем в первой степени, самые лагери — местом заключения в квадрате, а лагерные изоляторы — в кубе.

За несколько недель до своего расстрела он говорил своим соседям:

— Своей пропагандой большевики отравили меня, а то, что я пережил в СССР и увидел собственными глазами, — исцелило меня. Большевистская пропаганда — это гипноз, которым одурманивают массу. Я помню случай, когда в Берлине на одном коммунистическом собрании престарелый пастор так увлекся теориями коммунизма, что вышел на трибуну и сквозь слезы заявил, что он всю жизнь заблуждался, и только в конце своих напрасно прожитых дней почувствовал, что правда на стороне большевиков, и попросил принять его в члены компартии. А я стоял в зале и думал о нем: «С каким трудом приходится ему принимать нашу доктрину и как поздно он ее понял… А вот я и миллионы мне подобных можем гордиться, что мы чуть ли не родились коммунистами. Что бы я теперь сказал ему, несчастному пастору? Может быть, и он опомнится когда-нибудь, если не умер еще, да будет поздно; Я считаю единственным лечением от большевизма, чтобы весь мировой пролетариат и всех сторонников его обязательно пропустить через СССР, как пропустили меня и мне подобных. Собрать всех изо всех стран и направить в СССР. И я уверен, что через некоторое время почти все стали бы врагами коммунизма!

Большевизм подобен некоторым наркотикам: от малых доз человек впадает в восторг, а от больших появляется рвота и отвращение к ним. Большевиков можно излечить только большевизмом, его «большими дозами», т. е. пребыванием в СССР — этой подлинной тюрьме народа.

 

Нищенка

 

Ранней весной 1922 года в одной из Кубанских станиц появилась нищенка, лет 50. Откуда она шла и куда направлялась, никто не знал, да вряд ли кто и интересовался ею, ободранной и забрызганной грязью. В рваном заплатанном пальто, с какой-то серой тряпкой на голове, в парусиновых истрепанных туфлях, она медленно шлепала по жидкой мартовской грязи, несколько раз окинула себя взглядом, почистила ноги и, взойдя по ступенькам крыльца к двери, нерешительно постучала. Старухе открыли и предложили войти на кухню. Она медленно переступила порог, вошла в коридор, затем в кухню и, остановившись у дверей, начала постепенно разглядывать помещение.

Учительница с недоумением смотрела на вошедшую нищенку и, видя ее смущенное и измученное лицо, спросила:

— Что вам, бабушка, нужно?

Та вздохнула и чуть слышным голосом ответила:

— Извините меня, пожалуйста, что я побеспокоила вас своим посещением. Первый раз в жизни мне приходится обращаться к людям за помощью. Надеюсь, вы меня поймете и простите…

Учительница внимательно слушала гостью и еще с большим недоумением стала рассматривать ее. Нищенка продолжала:

— Второй день я ничего не ела… Если можете, голубчик, дайте мне чего-нибудь поесть.

Учительница приветливо улыбнулась гостье, предложила ей сесть за стол, а сама стала доставать из печки обед.

— Будете есть наш борщ?

— Я же говорю вам: чего-нибудь…

Нищенка сидела за столом и очень медленно и тихо ела. Учительница сидела спиной к печке и с интересом следила за поведением гостьи. Затем, погодя, с любопытством спросила:

— Откуда же и куда идете, бабушка?

— Иду я из Екатеринодара, а куда иду — не знаю, голубчик. Хочу уйти от себя и от своего прошлого, и вот никак не могу уйти. Извините меня, хозяюшка, мне очень тяжело говорить об этом… не спрашивайте меня… Вы интеллигентный человек, должны понять сами… я вам вполне верю, — говорила она тихим голосом, продолжая есть.

— Спасибо вам, голубчик, за вашу помощь. Я никогда не забуду вашей доброты… Может быть, мы когда-нибудь встретимся с вами при другой обстановке… А это кто же у вас учится играть? неожиданно спросила нищенка, прислушиваясь к звукам пианино, долетавшим из другого помещения.

— Это моя дочь, — ответила учительница.

— На гаммах сидит еще девочка? — вновь спросила нищенка.

— А вы разве, бабушка, знакомы с музыкой? — удивилась учительница.

— Да, когда-то и мы учились играть! — ответила нищенка, останавливаясь на каждом слове.

— Вот как! — воскликнула хозяйка.

— Может быть, вы посмотрите на ее упражнения? У нас в станице нет никого, кто бы помог ей. А муж и сам-то дальше гамм не знает.

Через несколько минут нищенка проверяла девочку и показывала ей следующие упражнения.

— Девочка способная, но инструмент сильно расстроен, — определила гостья и сама села за пианино.

— Гражданка, бабушка, сыграйте что-нибудь из своего, — попросила учительница.

— Из своего? — переспросила гостья.

— Я хочу уйти от «своего», а вы хотите… Впрочем, всё равно. Для вас и вашей Олечки сыграю.

Она обвела руками лицо, вздохнула и тряхнув головой, словно отмахиваясь от какой-то назойливой мысли, медленно и красиво опустила руки на клавиши.

Только теперь, рассматривая профиль гостьи, учительница смогла заметить следы былой красоты и тонкие морщины на интеллигентном лице. В кухне оно выражало чрезмерную усталость и, возможно, какие-нибудь тяжелые испытания, а здесь, возле пианино, лицо у ней сразу стало одухотворенным, засияло внутренним светом, губы чуть-чуть шевелились.

Еще раз тряхнув головой, гостья взяла несколько предварительных аккордов и, устремив свой взор перед собой, заиграла.

Пораженные игрой ее, стояли рядом учительница с дочкой, через минуту вбежал в комнату и подошел к ним на носках и сам учитель, затем прибежали еще две — соседки учительницы, находившиеся за перегородкой. А она, не обращая на них никакого внимания, всё больше и больше увлекалась игрой, уходила в свой, только ей одной ведомый мир.

Все стояли, как очарованные и, затаив дыхание, с изумлением слушали игру.

Потом, в последний раз, задрожали клавиши — и музыка оборвалась…

Наступила тишина. Все молчали. Нищенка сидела с закрытыми глазами. Из-под дрожащих ресниц скатывались по лицу две слезы…

Затем она тяжело вздохнула, снова тряхнула головой и встала.

— Что же это вы играли, хоть скажите нам? робко спросила ошеломленная игрой жена учителя. Какай чудная и страшная вещь!

Нищенка словно очнулась от волшебных сновидений, обвела всех глазами и тихо ответила:

— Да, это страшная вещь! Страшнее жизни и смерти! Это музыка без названия… моя импровизация.

И быстро поблагодарив хозяина и хозяйку за пищу, нищенка поклонилась и вышла. На крыльце она тихонько сказала учительнице:

— Сегодня обо мне никому не рассказывайте, а завтра я буду далеко отсюда… Еще раз спасибо за всё. Извините и прощайте! И она ушла. Оставшиеся изумленно спрашивали у хозяйки:

— Кто она? Кто она? Прошло 14 лет.

На больничной койке Дудинского лагпункта умирала 65-летняя старуха. С большим трудом выговаривая слова, она подозвала к себе заключенную сестру Олю и сказала ей:

— Голубчик мой! Я умираю… В этом году ты, вероятно, будешь на свободе… В Краснодаре, найди, пожалуйста, моих знакомых, на улице Коминтерна, № 25… у них свой собственный домишко… Они живут одни… Передай им, голубчик, от меня, последнее прости… Скажешь им, что… Светланова… была арестована в 1927 году… с 10 годами побывала в 3-х лагерях… Скажи им, что я…

Старуха остановилась и умолкла. Лицо ее неестественно улыбнулось, глаза уперлись в одну точку, дыхание оборвалось… Через несколько минут она снова зашевелилась, взглянув на сестру, коротко вздохнула, потянулась и затихла…

Бывшая артистка Императорских театров скончалась.

Оля смотрела на умершую и, как в забытом сне, пыталась припомнить это странно знакомое ей лицо. И она вспомнила, осторожно перекрестилась и заплакала.

 

Новый Год в тундре

 

…На дворе 40-градусный мороз и необозримые дали снежной пустыни!

— Тундра!

Холодно. Ледяной сон полярной ночи окутал белым безмолвием спящую безбрежность тундры и никто не в силах разбудить ее холодного оцепенения. Даже в дни короткого лета, когда незаходящее солнце беспрерывными спиралями кружится над ее туманами и болотами, даже летом неподвижны полукилометровые глубины вечной мерзлоты и не отогревается их ледяное сердце. Проходят тысячелетия, возникают и уничтожаются государства и народы, а эта геологическая летаргия Арктики продолжается. Тихо над ее холодными просторами.

Огненными кругами радуги обрамлены ее владения. Кажется, будто и она чувствует этот заполярный холод и дрожат ее лучи от леденящего холодного дыхания полюса.

Вот световые полотнища расплываются и угасают в бледно-молочной дымке, чтобы через несколько минут вновь вспыхнуть еще более яркими сполохами. А иногда сполохи гасли надолго. Тогда над горизонтом оставался отблеск света, словно отражение далеких огней большого города.

И вспоминалась легенда туземцев о том, что на самом крайнем севере, куда невозможно доехать ни на оленях, ни на собаках, куда не могли долететь на машинах своих даже европейцы и погибли во льдах полярного океана, — что на этом далеком конце мира находится сказочная земля, а на ней обитают счастливые люди, не ведающие ни холода, ни жары, ни концлагерей и осатанелых чекистов. Этот эскимосский Китежград вечно уходит от злых людей, оставляя в небе следы счастливой жизни в виде отблесков потухающей игры Северного Сияния…

…Холодно и безмолвно. Ртуть падает ниже 40 градусов. Дыхание полюса становится еще ощутительнее и гонит человека в бараки.

Измученные каторжным трудом и гнетом заключения, несчастные люди, плотно прижавшись друг к другу и к нарам, крепко спят.

Ходики показывают двенадцать. Но заключенным не до встречи Нового года. Почти все спят сном тяжко уставших людей. В половине пятого утра их подымут, накормят «баландой» и погонят на тяжелые земляные работы по строительству Норильского полиметаллического комбината. И будут они на 50-градусном морозе, в темноте полярной ночи, при факелах, долбить вечную мерзлоту, от которой под страшные проклятия и ругательства ломаются стальные ломы — и души человеческие.

Только в одном из темных углов барака, на полу которого мерзнет вода, а под потолком в горячем зловонном испарении люди от духоты теряют сознание, три молодых парня, работающих в канцелярии, не спят и при мерцании коптилки, не глядя друг на друга, укутанные бушлатами и одеялами, играют что-то хватающее за сердце.

Безмятежно — чисто рыдает мандолина и надрывно стонет гитара. Один из парней дрожащим голосом дополняет музыку стихами Есенина:

 

Я теперь скупее стал в желаньях,

Жизнь моя, иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне?

Все — мы, все — мы в этом мире тленны.

Тихо льется с кленов листьев медь

Будь же ты на век благословенно,

Что пришлось процвесть и умереть.

 

И музыка, и декламация одновременно обрываются и замолкают. В бараке становится тихо. Слышно храпение спящих. кто-то в бреду зовет к себе мать:

— Мама, милая мама!

Сердце больно сжимается. Хочется закричать. Так закричать, чтобы услышали по всей земле и спящие и бодрствующие, живые и мертвые!..

 

Журовский

 

Галичанин. Австрийским солдатом попал в русский плен, где захватила его революция. Принимал в ней участие в рядах мадьярского баталиона, обслуживавшего Чека. Но об этой грязной работе он помалкивал. Потом попал он на строительные курсы десятников, закончил их и работал в Военведе на строительстве разных казарм и общежитий для командного состава. В этот же период он женился, и, кажется, стал кандидатом партии. Но, спустя пару лет, попал в какую-то группу «вредителей», был обвинен в заведомо недоброкачественном выполнении работ по оштукатуриванию военных зданий и по 58 статье получил 10 лет в «не столь отдаленные места». В нашем заполярном лагере он работал производителем работ по строительству сушилки лесоматериалов, где я с ним и познакомился.

Журовский ничем особенным не выделялся из общей массы (таких были тысячи), но об его участии в одном происшествии необходимо рассказать.

Это было в Саратовской тюрьме, когда он в ней содержался в качестве подследственного НКВД в ожидании приговора Ревтрибунала, который его судил. Первое время он находился в камере, где несколько человек подследственных сидело продолжительное время. Они были лишены права передачи и переписки с родными, права общения с товарищами по заключению. Так как их дела находились еще в производстве дознания и следствия, а они никак не «брали на себя» предъявленных им обвинений, то и содержание их в тюрьме обусловлено было режимной камерой и строгой изоляцией от внешнего мира. Журовский, вначале отказавшийся было от «чистосердечного раскаяния», тоже попал к ним и помог этим несчастным не только «воскреснуть из мертвых», но и связаться с их семьями, которым НКВД отвечало, что их мужей у них нет и неизвестно, где они находятся. Их считали погибшими.

Но вот, после «признания», Журовскому разрешают передачу и краткую переписку с женой. Один из соузников Журовского, старик-инженер, попросил каким-нибудь образом сообщить его жене, что он жив и находится в Саратовском изоляторе. Жена Журовского получила возвращенную кошёлку и краткую записку такого содержания:

«…Маня, сходи на улицу такую-то, номер такой-то, получи одолженные мною ей когда-то 50 рублей. Ты очень нуждаешься в деньгах и дарить этих денег не следует».

Журовская обошла весь Саратов, но указанной улицы не нашла. Уже на вокзале ей кто-то сообщил, что такая улица есть в городке Н., куда случайно собиралась она ехать по другому делу. На следующий день Журовская нашла в этом городке нужную ей улицу и адрес квартиры и постучала нерешительно в дверь. На стук вышла пожилая седая женщина и испуганным голосом спросила, что ей угодно.

— Извините, пожалуйста, что я побеспокоила вас, но я имею поручение от мужа, который просит вас возвратить ему долг… 50 рублей… — продолжала она дальше.

— Журовские мы, если помните.

Женщина побледнела и еще более испуганным голосом ответила:

— Ничего не понимаю… ни вас, ни вашего мужа я не знаю. Вы, вероятно, ошиблись?

Журовская еще раз развернула записку от мужа, перечитала адрес и фамилию и повторила их недоумевающей женщине.

Обе с минуту стояли, смущенно глядя друг на друга, затем Журовскую внезапно осенила мысль, и она тихим голосом, каким только говорят в Советском Союзе о секретных и страшных вещах, вдруг спросила у женщины:

— Скажите, не находится ли кто из ваших в… Саратовской тюрьме? Мой муж там сидит, и эту записку я вчера получила от него.

Дама от неожиданности вскрикнула, пошатнулась и приникла к дверям, еле держась на ногах. Задыхаясь от волнения, дама чуть слышным голосом прошептала:

— Да… ве-ро-ят-но… это… мой… муж… два… года… тому… назад исчез, вышел из дому на работу и… исчез.

И в истерике забилась на груди у Журовской. Две незнакомые женщины, так неожиданно сблизившиеся одним горем, с этого момента стали навсегда преданными подругами, деля в дальнейшем и радости и горе.

В очередной день, когда разрешалась заключенным передача, большая корзина с бельем, одеждой и едой была передана в тюрьму на имя Журовского. Женщина на записочке Журовской кратко приписала своей рукой:

 

«Долг мой с благодарностью возвращаю Вам.

Нюра».

 

Через четверть часа инженер Н., обнявши корзину, стоял на коленях, плакал и благодарил Бога за свое «воскресение», а остальные товарищи по несчастью стояли над ним и тоже плакали.

Потом НКВД спохватилось и Журовского перевели в другую камеру, а его бывших товарищей снова подвергли строгой изоляции.

Но главное было сделано. Инженер Н. связался со своей женой, а последняя через Москву добилась свидания с ним и ускорения следствия, а также помогла остальным соузникам мужа. Журовский, не раз вспоминая об этом, говорил мне возбужденно-радостным тоном:

— Когда я вспоминаю этот случай, моя душа наполняется большой радостью.

В конце 1939 года, когда Красная армия заняла всю Западную Украину, Журовский подал заявление в лагерное НКВД с просьбой зачислить его добровольцем в ряды войск и отправить в Галицию. Ему отказали, и видимо пригрозили новыми репрессиями за «потенциальную попытку перехода на сторону врага».

 

Путько

 

 

В прошлом галицийский сапожник, затем член подпольной коммунистической партии Западной Украины и депутат Польского сейма и, наконец, агент Коминтерна.

Время от времени он появлялся на территории СССР, месяцами отдыхая на лучших курортах, и снова возвращался в Галицию для подпольной подрывной работы.

Через своих Уведомителей Путько собирал сведения о расположении польских войск и настроениях в армии, о производившихся фортификационных сооружениях на польско-советской границе, о настроениях национальных меншинств и т. п. Осведомительная работа была поставлена так, что Галицийский центр, которому подчинен был Путько, в своем распоряжении имел списки всего командного состава местных гарнизонов, биографии и характеристики отдельных офицеров, адреса их квартир и степень их преданности идее великой Польши. И, если необходимо было купить того или другого офицера, агенты Коминтерна точно знали, какую сумму злотых или долларов требовалось приготовить.

В то время в Польше была безработица, и 2–3 злотых в день считалось большим заработком (1 клг. сала стоил 10,80 злотых), агенты Коминтерна сорили деньгами, расходовались сотни и тысячи почти без всяких оправдательных документов.

Для примера можно привести случай, происшедший с Путько в одном из львовских отелей, где он не раз останавливался. Из закрытого на ключ номера и запертого чемодана неизвестно кем было похищено у него 11 тысяч долларов. Номер и замки остались закрытыми, а денег не стало. И когда Путько доложил об этом своему непосредственному руководителю, последний даже не удивился, а совершенно спокойно заметил:

— Пустяки! Кто бы их ни похитил у тебя — прислуга отеля или агенты польской разведки, — от этого происшествия призрак коммунизма не перестанет бродить по Европе. Напиши мне об этом маленькое объяснение.

И Путько опять получил на текущие расходы очередные десять тысяч долларов.

Это случилось в те годы, когда в СССР свирепствовал страшный сталинский голод, а «Торгсин» выкачивал у несчастного населения последние золотые и серебряные крестики, кольца, сережки, чайные ложечки…

И только на следствии в Киевском НКВД однажды следователь предложил Путько рассказать о случае с пропажей 11 тысяч. Рассказывая об этом, он не раз хвалился мне:

— Советское золото текло в Европу, как вода, всё смывая на своем пути! Если бы вы знали, сколько его прошло только через мои руки! И не удивительно, что все, кто нам были необходимы, покупались нами нашими деньгами.

— Страшная вещь — деньги, — говорил Путько, — особенно тогда, когда они попадают в руки коммунистов. В нашей коминтерновской работе мы очень мало встречали людей, идеи и убеждения которых невозможно было бы купить на советское золото…

Летом 1935 года Путько вместе с другими своими коллегами по коминтерновской работе был, якобы, обвинен в организации террористического акта, направленного против Сталина, и судим в Киеве. Ему дали 10 лет, а остальных расстреляли.

В родственной ему среде лагерников Путько иногда откровенничал еще больше:

— Добре, дуже добре пришлось пожить!.. И ще поживемо!

Но этим надеждам его не пришлось осуществиться. Через месяц он заболел, а спустя две или три недели бывший депутат Польского Сейма и агент Коминтерна умер от истощения.

 

Новый этап

 

Красноярский Распред гудел, словно большая ярмарка. За высоким дощатым забором, над которым в несколько рядов была протянута колючая проволока, слышен был многоголосый крик, хохот, отборнейшая ругань, непристойные выкрики по адресу женщин, тюремные песни, свист…

Иногда среди этого шума раздавалась чья-то команда, шум немного утихал, чей-то голос уверенно и властно вычитывал какие-то фамилии, кто-то откликается: «есть!», а потом опять еще сильнее шумела толпа. Чувствовалось, что вызванные на этап новые зэ-ка не только сами нервничали, но волновали и других и будили в них стремление к иной жизни, волю к борьбе за существование.

На четырех углах забора, в высоких будках сидели вахтеры, которых зэ-ка звали попками, и молча наблюдали за всем, что творилось по обеим сторонам «зоны», которую под страхом смерти, запрещено было переступать. Вдоль этой зоны, вокруг «Распреда», днем ходил патруль с немецкими овчарками, а ночью охрана увеличивалась, зона освещалась яркими фонарями и прожекторами, и горе было тому, кто попадал в руки охраны. Правда, однажды, под вечер, выведенный из ворот этап уголовников, увидев перед собой стадо коров, мирно возвращавшееся с пастбища, с криками «ура» бросился в самую середину стада. Конвой и попки перестреляли почти всех. Больше десяти коров тоже было убито. Об этом неудачном побеге старожилы-урки часто любили вспоминать и гордо добавляли:

— Плевать на жизнь, была бы свобода! Понял? И теперь «попки», сидевшие в будках над воротами, внимательно смотрели по сторонам, иногда выставляя винтовки и грозя тем, кто намеревался приблизиться к воротам. А приблизиться всем хотелось, так как не только администрация «Распреда», но и все зэ-ка знали о том, что за зоной стоит новый этап, ночью прибывший из России, и что через 2–3 дня он будет пополнен старожилами и направлен в Заполярье.

Новый этап, состоявший из 1000 человек мужчин и женщин, под сильным конвоем, молчаливо сидел на своих вещах по четыре в ряд и ожидал, когда его примут. Кроме политических заключенных, по всем пунктам 58 статьи, были еще так называемые, литерные, не имевшие ни статьи, ни пунктов. Литеры русской азбуки складывались в такие «химические» формулы, что, пожалуй, и само НКВД в них не совсем разбиралось.

И, действительно, тут были и АСА (Антисоветская агитация) и СОЭ (Социально-опасный элемент), и КРГ (Контр-революционная группировка), и КРД (Контр-революционная деятельность), и КРП (Контр-революционная пропаганда), и КРА (Контр-революционная агитация), и ПОЭ (Политически-опасный элемент), и ПБ (Политический бандитизм), и ВН (Враг народа), и ПШД (Подозрение в шпионской деятельности), и ЧСВН (Член семьи врага народа), и ЖВН (Жена врага народа), и т. д. и т. п.

Были в этом этапе и без всяких литер. Их хватали где-нибудь на улице или в номерах гостиниц, без всякого следствия и суда, тащили в вагон, присоединяли к этапу и, только в дороге, начальник эшелона объявлял им — кому 5, кому 8–10 лет изоляции…

И в этом этапе были «кировцы», «троцкисты», «зиновьевцы», «бухаринцы», антисоветские «террористы», «диверсанты», «шпионы», бывшие депутаты польского сейма, члены австрийского шуцбунда, испанские добровольцы интернациональной бригады, бывший заместитель Бела-Куна по венгерской Красной армии, политкаторжане царской каторги, челюскинцы, работники КВЖД, бывший полпред в Персии, секретари обкомов и крайкомов, сподвижники Димитрова по Берлинскому процессу — Танев и Попов, прокуроры и чекисты разных рангов, председатели разных исполкомов и руководители всевозможных трестов, синдикатов, объединений, следователи и врачи, занимавшиеся делом Горького, партизаны из отрядов Жлобы и Ковтюха, секретарь Ежова, начальник штаба Чапаева, заграничные агенты и делегаты последнего конгресса Коминтерна, секретари «братских компартий», академики, генштабисты и командармы, пожарники и артисты из MXAT'a, 14-летний сын председателя СНК Украины Любченко, сестра. Ягоды, жена Косарева, белые эмигранты, приехавшие умирать на родную землю, журналисты, поэты, редакторы разных газет, духовенство, и больше всего — простых рабочих и крестьян.

Это были заключенные «ежовского набора», из TOH'ов (тюрьмы особого назначения) и специзоляторов, где они сидели уже по несколько лет. Теперь их переводили в Заполярный Норильский концлагерь. Их там ожидали более месяца, приготовили для них отдельный лагпункт.

Урки тоже ожидали их, потирая руки. Они предвкушали возможность». раскулачивания». Но суровый приказ начальника «Распреда» на этот раз запрещал уркам приближаться к политическим.

— Начальничек, золотко самоварное, разреши ты нам этих косолапых паразитов слегка поразматывать! Я вот, второй месяц хожу в одном белье, — все спустил на колотушки (карты), а у них, чертей, всяких тряпок московских да заграничных — во сколько! Мы их, голубчиков, быстренько очистим от всего — и следов не отыщешь. Понял?

— Я говорю серьезно и приказ повторять не стану. Попадется кто-нибудь — на месте застрелю! — грозно прокричал начальник «Распреда» на пахана.

— Золотко, начальничек, тогда попроси у них для нашей хевры какого-нибудь курева — понял? — обратился с просьбой другой пахан.

— Это я могу сделать, если у них самих имеется! — ответил начальник и пошел к воротам.

Ворота открылись и начался прием нового этапа. Все свободные от работы зэ-ка, — а такими были только урки, — толпой стояли возле своих бараков и ожидали. Трое из новоприбывших под конвоем вошли в «Распред» и стали приближаться к стоявшей толпе. Осведомившись в чем дело, толпа не своим голосом заревела на весь двор:

— Эй, хевра, вали сюда — фашисты прислали к нам мирную делегацию с куревом.

Из бараков, кухни, бани, каптерки — из всех углов с криком и свистом, выбегали урки, полуголые и голые, бородатые и бритые, рябые, курносые, рыжие, черные, высокие и низкорослые, немытые, заспанные, с хриплыми голосами и синяками под глазами, с татуировкой на плечах, на животе и груди, на руках и ногах. На их телах разноцветной тушью были наколоты голые женские фигуры, сидящие и летящие орлы, дьяволы, кресты, цветы, разные имена, змеи, порнографические рисунки, всевозможные надписи.

Почти каждый из них имел по 2–5-10 судимостей, от 5 до 100 лет общего срока и не одну погубленную душу на своей совести. И если у одного из них кто-нибудь спрашивал, как будет дело с этими 100 годами срока, урка с хохотом отвечал:

— Это пассив НКВД! Но так как у меня 15 фамилий и десять кличек, то на каждого меня приходится по 4 года; а если еще сделать 50 % скидки на «зеленого прокурора», то останутся одни сущие пустяки! Вот и вся тебе арифметика.

С гиком и криками восторга «урки» приняли махорку и папиросы и стали благодарить делегацию «чечеткой» и «сербияночкой».

— А ну, Рыжий, отколи гостям на два с полтиной! — крикнули низенькому парню, стоявшему в одних трусиках.

Под хохот и присвистывание толпы двое урок коротко отплясали несколько сложных «номеров» и, подойдя к гостям, неожиданно заявили:

— Не бойся, фашисты, мы вам ночью всё равно устроим шмоньку! (обыск, грабеж).

На это один из делегатов хотел было что-то возразить, но, видимо один из вожаков, подойдя к нему вплотную, прошипел по-украински:

— Може ти и тут будешь йти проти Советськой власти? А галушки полтавськи ти йив?

— А это вы, фашисты, облизывали? — добавил на жаргоне урок тот, которого называли Чемберлен, и показал из-под своей рубашки кончик кинжала.

— Ну, делегация, сматывай свои удочки и чеши к воротам! — раздался голос.

Пришедшие с недоумением оглядывались по сторонам.

— Что, фрайеры, уже икру начали метать? Тогда извиняемся, мы только немного над вами пошутили, как, мол, у вас задняя гайка крепко завинчена? Оказывается — слабовато. Ну, ничего, братва, мы добро уважаем и ваш табачок с удовольствием покурим.

Вмешался стоявший в стороне конвой.

— Ну, довольно вам, давай выходи к своим! И повел их к воротам, где уже стояло около 50 человек новых этапников, принятых «Распредом». Новый этап принимали до самого вечера. А когда солнце в мутно-красной пыли стало заходить за далекие горы, прибывшие сидели и лежали в переднем дворе «Распреда». Одни дремали на своих узлах и мешках, другие курили, иные в полголоса переговаривались.

Стали раздавать баланду. Старик-профессор попробовал ее, поставил котелок на землю и сам стал медленно опускаться. Ноги и руки у него дрожали, голова качалась. Профессор как-то неестественно присел, поджав под себя левую ногу, затем потянулся и упал на сидевших рядом соседей. Руки его беспомощно двигались в воздухе. Сухие желтые пальцы скрючились, подбородок как-то странно отвис, рот раскрылся и из горла вырвались хрипы.

Соседи раздвинулись, осторожно приподняли профессора, уложили его на чьем-то пальто и стали звать конвоира.

— Конвой, скорее давайте врача, со стариком обморок! Профессор умирал.

 

* * *

 

…Солнце зашло, от угла вахты протягивались длинные косматые тени, нагоняя холодок. Сибирская ночь медленно спускалась на затихавший Красноярский «Распред».

 

Соратники Димитрова

 

Не сомневайтесь — это те самые. Бывшие соратники Георгия Димитрова не только по нашумевшему Берлинскому процессу в 1932 году, когда Гитлер хотел было обвинить их в поджоге Рейхстага, но и по коминтерновской работе заграницей и в Москве…

Как известно, после судебного процесса, все трое — Димитров, Танев и Попов — были привезены немцами в СССР. Спустя некоторое время, после их отдыха на лучших курортах юга СССР, все трое были назначены на высокие посты в Коминтерне: Г. Димитров — Генеральным Секретарем, а Танев и Попов — ответработниками в Балканскую Секцию.

Казалось, что для болгарских революционеров, бывших заграничных работников Коминтерна, настали времена счастливого пребывания в стране мира, где уже ликвидированы все причины, порождавшие социальную несправедливость, где личность освобождена от всяких пут и где «так вольно дышит человек», избавившийся от капитализма…

Но, как известно, в нашем мире, да еще когда в нем «сияют лучи сталинской конституции», всё весьма преходяще и неустойчиво.

Словом, в годы ежовщины наши болгары очутились в застенках Лубянки — и стали изучать сталинскую конституцию с «черного хода». Даже их друг и покровитель Димитров не мог помочь им. Их судили, дали им по 10 лет, с поражением в правах и через Бутырки отправили в Орловский централ, а через год — одного повезли в Колыму, а другого — в наш Норильский режимный лагерь.

Было заполярное лето 1939 года. Хотя июнь был уже на исходе, но стояли еще зимние холода, снег продолжал лежать, а Енисей только начал входить в свои берега, освободившись от весенних вод. Вслед за последними льдинками, плывшими по реке вниз, прибыли первые пароходы и баржи, переполненные тысячами заключенных «ежовского набора». Они прибывали из Красноярского «Распреда», куда свозили их из многих изоляторов и режимных тюрем СССР. В числе 17 тысяч разных «высокопоставленных» зэ-ка прибыл к нам и болгарский «товарищ» Попов… Это был человек, из которого НКВД вынуло всё, что составляет человеческую личность. Но зато оставило ему в вечное пользование волчий аппетит, который Попов никак не мог утолить лагерным супом, называвшимся на языке заключенных «Баландой Виссарионовной». Да и этой сталинской похлебки не давали ему вдоволь, ибо он не мог выработать надлежавшей нормы на общих работах, и всегда попадал в разряд штрафников и отказчиков, которым выдавали по 300 грамм хлеба и горячую воду на закуску, подогретую московскими радио-передачами.

Вначале все зэ-ка проявляли к нему особенный интерес: ведь как никак, а работник Коминтерна и сподвижник Димитрова по Берлинскому процессу. На все вопросы своих соседей по бараку он отмахивался. Но через некоторое время, когда лагерный режим стал гнать и его в группу доходяг, Попов всё больше стал опускаться и понемногу развязал язык. Однажды, выпив свой суп одним залпом и без хлеба, Попов приподнялся на нарах и, отвечая на вопросительные взгляды своих соседей-доходяг, неожиданно взволнованным голосом заговорил:

— Меня превратили в живой труп, оставив мне только жалкий инстинкт жизни и непреодолимое желание утолить постоянный голод… Танева угнали на Колыму… А меня — сюда прислали. А тот, который отказался от нас и не вырвал из Лубянки, тот научился уже ад называть раем, а рай адом, идиотов — гениальными людьми, а гениальных людей уничтожать. Он стал законченным сталинским холуем. Шкура! Он думает, что спасет свою жизнь, отмахнувшись от своих старых друзей! Нет, товарищи, за нас покарает его история!

Он закашлялся и упал на нары. Потом открыл глаза, вытер их рукавом бушлата и прошептал:

— Как мне хочется есть и… умереть! На следующее утро Попова увели в лагерную больницу, а следователь 3-го отдела занялся его «контрреволюционным» разговором. Какова была его дальнейшая судьба, не знаю. Надо полагать, что 3-й отдел, помог ему переселиться к основоположникам марксизма, во имя которых он пожертвовал своей жизнью.

Еще раз вспомнился мне Попов в связи с неожиданной смертью его «друга» Димитрова, которого Вышинский спешно вывез из Софии в Москву, а мясники из Лубянки «оперировали», чтобы удалить из его мозгов «язву титоизма»… Предсказания Попова почти сбылись. Только в одном он ошибся, — это в том, что Димитров зарыт не в массовой Могиле концлагеря НКВД-МВД, а лежит в мавзолее Софии…

 

Так строили социализм

 

Это было в 1932–33 годах «счастливой» социалистической эпохи, на Украине, в Центральной России, на Кубани, в Терской области, у калмыков, в Туркестане и в других областях нашей страны.

Это было тогда, когда Советский Союз по демпинговым ценам «выбрасывал» на мировой рынок миллиарды пудов хлеба, рыбы, мяса, молочных продуктов, овощей и фруктов, нефти, горючего, лесоматериалов, мануфактуры.

Это было тогда, когда на родных нивах уродились прекрасные хлеба, но сплошная коллективизация или сгноила их на полях или выкачала у крестьян для заграничных поставок. И начался голод. Совершенно без хлеба остались десятки миллионов крестьян, которые раньше кормили и себя и миллионы других людей.

Когда у крестьян силою были отобраны последние килограммы зерна и овощей, они стали питаться дубовой корой, желудями, корнями всевозможных растений. Были съедены все кошки и собаки. Более предприимчивая часть населения бросилась в различные концы страны в поисках хлеба. Переполненные поезда голодных двигались к большим городам и промышленным центрам, — где хлеб давали по карточкам.

Те, кто оставался на месте, съевши всё, что было съедобного, стали опухать, болет




©2015 studenchik.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.