Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИК. 500-502 Г.Г. ОТ ПРОБУЖДЕНИЯ ЭЛЬФОВ



Майя несколько секунд постоял в растерянности, затем, коротко поклонившись, вышел. Мало ли, что за мысли у Учителя. Может, ему действительно лучше побыть одному? Кто может проникнуть в замыслы его? Какое-то мгновение Мелькор видел его высокую стройную фигуру на пороге, затем дверь затворилась. Он тяжело наклонился вперед, сцепив вместе почему-то дрожащие руки. Трудно прятать напряжение души от чужих глаз. Особенно этих. Сам себе он казался сейчас натянутой до предела тетивой. Лук ли сломается? Тетива ли лопнет? Рука сорвется? Или все же взовьется стрела? Страх. Страх и растерянность. Страшное откровение – Курумо. Часть души. Часть своего "я". Ведь сам создавал это совершенное тело, любовно творил каждую черточку лица, вливал в неподвижное еще существо душу и жизнь, отдавал ему часть своего живого сердца… «И это – я? И все, что мне ненавистно, я вложил в него, пытаясь избавиться от самого себя? А теперь гоню прочь? Это слишком ужасно, слишком похоже… Или я – такой же как Эру? Это я сам. Но я же не то, что он думает, неужели это вторая сторона меня… О, как тяжело… Или его так искалечили? Но ведь Гортхауэр совсем иной, хотя и брат ему, он же не такой!» Он вздрогнул, пораженный внезапной мыслью. «А почему не такой? Может именно такой, только хитрее. Более скрытный. Нет, не может быть… Неужели это все – ложь? Не могу поверить…» Но сомнение уже зашевелилось в его душе. И словно лавина, хлынули воспоминания, но теперь он видел все совсем по-другому…

«Не зря он принес мне дар. Тоже – дар. Плату. Покупал меня. И к тому же – клинок. Другого он творить не умеет. Да и верно – что хорошего он сделал здесь? Говорят, он учит Эльфов ковать оружие и сражаться… Зачем? Нельзя, нельзя этого позволить. Курумо пожелал власти и сколотил себе воинство. Нет! Я не позволю калечить их души! Он сделает из них тварей, подобных Оркам… Нет, нет… Кому верить, кому молиться? Я один, я совсем один… Лучше и остаться одному. Верить себе – такому, какой я есть. Но как прогоню его? Может, я ошибся? Может, он – то, чем кажется? Да что же мне делать, скажите хоть кто-нибудь!» Он долго сидел, вцепившись в виски пальцами. «Нет, не могу его прогнать просто так. Это больно. Но среди Эльфов ему больше не быть. Пусть идет к Оркам. Пусть. Как и его братец».

А Майя Гортхауэр уже забыл о том, как холоден был с ним Учитель. Мир был юн, и сам он был юн, и радовался всему. Тем более, что его ждали – Мастер и Оружейник. Курумо? Да Эру с ним, пусть идет куда угодно, только бы больше не появлялся со своими погаными Орками. Он бежал по улицам деревянного города, среди украшенных затейливой резьбой домов, приветливо улыбаясь Эльфам, которые хорошо знали и любили его. А там, у реки, была кузница, где они с Оружейником работали. Немногие из Эльфов учились у Гортхауэра; им пока оружие и искусство боя казалось не более, чем увлекательной игрой. Да Майя надеялся, что это игрой и останется. Он не говорил этого Мелькору, не считая это важным, хотя и не стремился этого скрывать.

У Гэлеона ярко блестели глаза – так было всегда, когда он задумывал что-либо новое. Гортхауэр не успел ничего сказать, как тот схватил его за руки и заговорил возбужденно:

– Понимаешь, его можно укротить! И я понял, как!

– О чем ты… – еле успел вставить Майя.

– О золоте, о чем же! Я все не могу забыть чашу Курумо. Я мучился, сам не понимая почему, а потом понял – я хочу укротить золото. Найти и открыть его душу. Ведь нет дурных и хороших камней и металлов, надо лишь уметь слушать их! И я понял, я сделаю!

Оружейник тихо смеялся в углу, щуря ясные синие глаза. Он хотел что-то сказать, но не успел – вошел Эльф и сказал:

– Учитель зовет тебя, Гортхауэр.

 

Голос Мелькора был сух и холоден, как зимний ветер, что несет с севера секущую ледяную крупу. Глаза смотрят отстраненно и как-то неприязненно.

– Мне стало известно, что ты учишь Эльфов ковать оружие. Зачем?

– Прости, Учитель, если я сделал что-то не так, но я подумал, что они должны уметь защищать себя. Я очень бы хотел верить, что Валинор оставит нас в покое, но увы – не могу. Что-то тревожит…

Он не договорил.

– Об этом позволь уж позаботиться мне, Артано.

Что-то дернулось внутри у онемевшего Майя. Он невольно прижал руку к груди – там, где это было. Еще… еще раз сжалось и затихло…

– Не кажется ли тебе, что то, чему ты учишь Эльфов – убивать – более приличествует Оркам? Или лавры Курумо не дают покоя?

Майя смотрел в лицо Мелькора широко открытыми глазами раненого животного, не в силах сказать хотя бы слово.

– Я решил дать тебе важное поручение. Вижу я, недаром принес ты мне клинок. Ты не творец. Ты воин. Ты понимаешь толк в войне. Так иди же в Аст Ахэ. Там Ахэрэ возятся с Орками, пытаясь приручить их. А ты ведь мой первый ученик, – он особенно подчеркнул эти слова, – не так ли? Да и Ауле тебя жаловал. Ты умен и талантлив. Так? Ну так ступай же, Артано – твои знания будут в помощь им!

Гортхауэр еле расслышал свой голос:

– Да… господин…

 

Все, что творилось сейчас с ним, сливалось в один огромный, безмолвный вопль – «За что?» Ведь раньше, когда по глупости своей он делал жуткие ошибки и промахи, ни разу его не унижали… Ведь он все объяснил, все рассказал честно, и вот… Ясное весеннее солнце теперь жгло его глаза, приветливые улыбки казались злыми оскалами, а теплый воздух – душным, давящим на грудь, как тяжелая вода. Он еле добрел до своего дома и без сил повалился на пол, сжавшись в комок от внезапно вновь возникшего дергающего ощущения в груди.

Он не мог представить себе, что Учитель, которого он – сам из народа создателей – боготворил, мог оказаться неправым или несправедливым. Как ребенок в детстве верит в непогрешимость своих родителей, так он верил Мелькору. И, значит, виноват во всем он сам. Но в чем? Что он сделал? Понять он был не в силах. Просить объяснения – не осмеливался. «Может его гнев утихнет, и он скажет мне? А может он действительно только мне может доверить это дело». И Майя схватился за эту мысль, как за соломинку и принялся убеждать себя…

Он был совсем спокоен, прощаясь с Оружейником и Гэлеоном поутру, улыбался – только внутри заноза сидела.

 

Теперь Гортхауэр и Мелькор общались только через посредников. И все тяжелее становилось Майя читать написанные словно чужой рукой холодные приказания «военачальнику Артано». Будто гвоздь каждый раз вбивали в его тело. Значит, не простил. Не простил… И все чаще дергало в груди.

Орки слушались его, как собаки – Ороме. А он ненавидел их. Они и память о Курумо стояли между ним и тем, кого он не осмеливался теперь назвать Учителем. И потихоньку он стал сомневаться в себе самом.

 

…Он читал послания из Аст Ахэ, написанные рукой его ученика. Краткие – ни одного лишнего слова. «Властелину Мелькору от правителя Аст Ахэ. Господин мой…» А сердце болезненно дергалось, когда замечал: вот здесь рука Гортхауэра дрогнула, здесь строчка поползла вниз, здесь проскользнул какой-то мучительно неловкий оборот речи…

Он уговаривал себя, пытался убедить доводами разума – ничего не помогало, и все не утихала тревога, и горечь переполняла сердце; и в тишине ночи, меряя шагами бесконечные коридоры и высокие залы замка Хэлгор, он вел нескончаемый спор с самим собой – самым жестоким и страшным собеседником…

Он был совсем прежним со своими учениками. Говорил с ними, слушал их, улыбался, а сердце все жестче сжимали ледяные когти. Ему не нужен был сон, и он завидовал тем, кому ночь приносила забвение и избавление от печалей. Для него каждая минута одиночества превращалась в пытку, каждая ночь становилась цепью изматывающих, болезненных и бесполезных размышлений. Он пытался заставить себя не думать об этом. И не мог.

«Властелину Мелькору от правителя Аст Ахэ. Господин мой…»

Письмо можно разорвать, сжечь, уничтожить – но не забудешь уже ни слова, тебе не дано, ты не умеешь забывать, и строчки – огнем на черном – возникают перед глазами, стоит только опустить веки. И хлещет как плеть: «Господин мой…»

 

"– Свет… откуда? Что это?

– Солнце.

– Это сотворил – ты?

– Нет, оно было раньше, прежде Арты. Смотри.

– …Что это?

– Звезды. Такие же солнца, как видел ты. Только они очень далеко. Там – иные миры…"

«– Знаешь, иногда мне кажется – мир так хрупок…»

«Нет, это не могло быть ложью, так не лгут… Или – могло? Сердце противится разуму… А если… Пусть придет сюда… поговорить с ним, объясниться… Но во второй раз я не смогу оттолкнуть его. И, что бы он ни сказал, я поверю. Я не сумею понять, где правда, а где ложь. Воистину, мы слепы с теми, кого любим… А если – солжет, что тогда? Нет, пусть все останется как есть…»

Но душа его не знала покоя, и сердце рвалось надвое. Он старался чаще бывать со своими учениками, и их радовало это – но жить среди них уже не мог. И затемно седлал он крылатого коня, или черным ветром летел к деревянному городу. Город спал, и он долго блуждал без цели по улочкам между медово-золотых домов…

По-прежнему дети приходили к нему. Только истории, что рассказывал он, становились все печальнее.

 

…Цветок Ночи, полюбивший Луну, был подобен звезде. Ему суждена была недолгая жизнь, и цветок знал, что к осени уснет, чтобы пробудиться лишь через год. Но Луна любила его, и каждую ночь он тянулся к ее ласковым лучам, и казалось ему невозможным на долгие месяцы расстаться со своей любовью. И так говорила ему Земля: «Усни… Осень близка, и жизнь покидает тебя, дитя мое… Весной пробудишься ты ото сна и снова станешь звездой земли…» Но цветок не ответил матери своей, Земле. И, видя его печаль, так сказала Ночь: «Если любовь твоя так сильна, если она дороже жизни тебе; знай, звезда земли, ты будешь светить еще много ночей, но заплатишь за это жизнью».

И стало так.

Много ночей прошло, и свет цветка был болью, ибо он умирал. И неизъяснимая печаль рождалась в сердцах тех, кто вдыхал его горьковатый аромат, но горечь эта была счастьем, ибо Луна дарила любовью своей.

И однажды, взглянув на землю, увидела Владычица Ночи, что угасла звезда земли. Тогда поняла она, чем платил цветок за свою любовь. Горше морской воды были слезы Луны, и велика была печаль Земли. Но печаль эта и слезы эти стали – полынью, скорбной травой, чьи соцветия хранят серебро лунного света, а стебли – горечь слез Луны. Травой печали зовется полынь, и горечь ее свята, ибо это горечь любви, что дороже жизни…

 

"Что происходит с тобой, Учитель? Для всех ты такой же, как прежде, но я вижу – ты стал иным… Ты улыбаешься, но глаза твои печальны; ты с нами, но мысли твои далеко, и кто знает их? Я вижу, печаль на сердце у тебя, но как спросить?

Как ждешь ты посланий из Аст Ахэ – но нет радости в лице твоем, когда читаешь их. Почему твой Ученик покинул нас? Дом его пуст, и высоко поднялись печальные травы у стен его… Учитель, почему он не возвращается к нам?

Кто мог, кто смел ранить сердце твое, почему ты таишь эту боль – ведь мы любим тебя, каждый из нас отдал бы и саму жизнь, чтобы помочь тебе… А ты словно стеной отгораживаешься от нас – зачем? Ведь когда болит сердце, это видно, а я рождена Видящей…

Скажи, что с тобой, Учитель? Что мучает тебя, Учитель? Стремителен полет крылатого коня, звездный свет родниковой водой омывает лицо всадника – горе в твоих глазах, и нет тебе покоя… Что гонит тебя, что мучает тебя? Скажи мне, ответь мне – я не смею спросить… Чем помочь тебе, Учитель? Учитель…"

 

В самом начале осени он получил весточку от Гэлеона. Тот звал его посмотреть на укрощенное золото. На тот праздник, что устраивается по этому поводу. Звал Гэлеон – не Мелькор. И Гортхауэр отважился. Ведь никто ему не запрещал покидать Аст Ахэ…

Он так долго жил среди Эллери Ахэ, что во многом стал похож на них. Он научился понимать и ценить тепло и холод, радость огня в очаге в морозный день, костра в зябкую осеннюю ночь, искры факела в ночь весеннего праздника. Он научился любить звенящий мороз и черный лед зимнего ночного неба, мягкое сонное величие заснеженного леса, отблеск зари на замерзших озерах, и падение шапки снега с ветки в тишине лесной чащи. Он полюбил радостную усталость доброго труда – после дня в кузнице, среди раскаленного металла и горячего запаха железа, шумных вздохов мехов и звенящего стука молота, когда обессиленный и мокрый от пота он смотрел на искусную свою дневную работу, и наивная радость и гордость распирали грудь. Усталость властно клала руку на веки, наливало тело тяжестью, погружая в омут мыслей и мечтаний о чем-то новом, что он сделает, обязательно сделает завтра, только настанет день. Он научился получать удовольствие во вкусе еды и питья… Ему ничего этого не нужно было – он был Майя. Но он хотел знать то же, что и они. И он переделывал себя, становясь почти одним из них. Он понимал, что это скорей игра, чем превращение, но играл он в нее со всей серьезностью. И все же он не знал сна. Он не знал боли. Он не знал очень многого, и это еще не было ему дано.

В Дом Пиршеств он пришел самым последним, чтобы, смешавшись с толпой гостей, не попадаться на глаза Мелькору. Гортхауэр отчаянно хотел быть одним из этой радостной толпы, но не мог – они были веселы, и сердца их были легки. Он тоже улыбался, но кусок льда был у него внутри, и тревога застыла в глазах. Ему было холодно – не так, как на зимнем ветру, гораздо холоднее, ибо это было в нем самом. Он сел в дальнем углу зала, в тени, подальше от того конца стола, где уже сидел Мелькор рядом с виновником торжества. Мелькор улыбался и что-то говорил своим соседям, и все смеялись, и сам Вала смеялся в ответ… «Какая улыбка… Чистая, радостная, словно у ребенка… Совсем прежний. Учитель, что же я сделал такого, что погасла твоя улыбка? Почему так тяжел был твой взгляд, когда ты говорил со мной? Чем виноват я перед тобой?» Ему страстно захотелось, чтобы его увидели, подойти, заговорить… Но он представил, как эта улыбка погаснет, и все это увидят, и все, все будут думать, что он виноват… А если и правда виноват?.. Гортхауэр еще глубже спрятался в тень.

Творение Гэлеона лежало на черном деревянном простом подносе, и каждый брал в руки это чудо, и постепенно тишина наполняла зал, и лишь изумленный шепот и вздохи слышались среди золотистого колыхания пламени свечей. Это был венец из двух переплетенных гибких ветвей с распустившимися листьями и цветами. Гэлеон действительно укротил золото – оно жило. Игра теплого света на поверхности – где-то полированной, где-то шероховатой или прочеканенной, заставляла листья шевелиться тихо, словно на ветру. У золота был разный цвет, видимо, Мастер брал металл разной чистоты, и цветы были светлей листьев, а листья – ветвей. При каждом повороте венца живые ветки играли, и, если долго смотреть на них, казалось, что слышится тихая музыка. Это не был надменный тяжелый металл – укрощенное золото было мягким и ласковым, и блеск его стал тихим теплым светом.

Венец осторожно передавали из рук в руки, и каждый, отдавая его соседу, словно оставлял себе частичку того странного наваждения, что источал венец. Гортхауэр держал его на кончиках пальцев, будто боялся смять трепетные живые листья. Казалось, капельки росы ползут по листьям, и хотя он знал, что это лишь игра света, созданная волшебной рукой Гэлеона, он никак не мог понять, почему влага не падает вниз, на его руки. Он не замечал, что уже стоит, и все видят его, видят его восторженное, по-детски изумленное лицо. Его пальцы слегка дрожали и, как под ветром, дрожали листья. Он не видел и не слышал никого вокруг. Он смотрел. Впитывал это странное очарование укрощенного металла…

– Жаль, что Гортхауэр этого не видит, – вздохнул Мастер. – Учитель, скажи, неужели даже на день он не может покинуть Аст Ахэ?

Мелькор не ответил. Ему вдруг мучительно захотелось, чтобы Майя оказался здесь: «Да будь я проклят с этим своим решением! Не хочу верить в то, что он лжет! Если бы можно было сделать так, чтобы он…»

Внезапно Вала увидел поднявшуюся в дальнем углу зала высокую стройную фигуру. Как ожог: «Он здесь?! Откуда?! Подойти, заговорить…» Но он представил, как со страхом и почтением склонится перед ним Майя, как снова услышит он: «Господин…» Не один он – все, все услышат и увидят это… «Почему – здесь? Даже не пришел ко мне… спрятался в углу…»

Чудовищная путаница мыслей и чувств. И словно со стороны – собственный голос, слова, смысл которых не осознаешь:

– Почему ты здесь? Почему пришел тайком?

 

Спокойный и ровный, но ледяной как безразличие голос ворвался, разрушил, рассек наваждение. Руки Майя дрогнули, и венец упал на пол… Жалобный вздох разнесся по залу, кто-то вскрикнул. Гортхауэр стоял, в ужасе глядя то на потерянное лицо Гэлеона, то на то, что мгновение назад было чудом. И опять прозвучал тот же голос, теперь горький, полный затаенной боли:

– Воистину, ты не можешь творить – лишь разрушать. И среди творцов тебе не место. Иди к Оркам – они тебе ближе по духу!

Гортхауэр ни разу не осмелился посмотреть на говорившего. Он повернулся – медленно, как поворачиваются смертельно раненые, перед тем как упасть, – и бросился прочь. Он не видел, как встал Гэлеон и, подняв смятый венец, глухо промолвил, исподлобья глядя в лицо Мелькору:

– За что ты так ранил его, Учитель? Неужели из-за куска мертвого металла? Да будь он проклят тогда!

И Гэлеон, бросив венец на пол, наступил на него ногой и ушел, не оборачиваясь.

 

Мелькор стоял очень прямо, глядя вслед ушедшим.

– Учитель… – начал было Менестрель. И замолчал. Вала шагнул вперед, отстранил Эльфа и медленно пошел к дверям. Перед ним молча расступались, давая дорогу. Глаза – потемневшие, страшные – словно две больных звезды в тени длинных прямых ресниц.

…Стремительный полет навстречу черному ветру, навстречу режущим лицо ясным звездам… Он бежал ото всех, сейчас ему казалось – во всех взглядах читается упрек, на всех лицах – горечь разочарования в том, кого больше они не назовут Учителем, ибо – как может быть Учителем совершивший такое?..

С трудом добрался до своей комнаты, пошатываясь, как раненый, прижав ладонь к груди, где саднящим комом дергалось сердце. В глазах было темно, он находил дорогу на ощупь. Распахнул окно, рванул ворот рубахи, постоял несколько мгновений, вдыхая ледяной ветер. Добрел до ложа и ничком упал на него, сжимая руками пылающую адской болью голову.

«Гортхауэр… Что наделал я, слепая жестокая тварь… Мне не место среди них. Нет мне прощения. Что я наделал, Ученик мой… как смею называть – тебя – моим учеником?.. Видно, верно… тот угадал меня…»

Сколько времени прошло, он не знал.

Стук в дверь – негромкий, настойчивый.

– Учитель!

В первое мгновение он не понял, что это – ему. Когда осознал, лицо дернулось в кривой усмешке.

– Учитель, открой мне, я должен говорить с тобой!

Гэлеон. «Что же, суди меня, Мастер».

– Да.

Голос – неузнаваемо хриплый, глухой и безжизненный.

– Ты… – гневно начал Мастер, когда Вала появился на пороге.

И осекся.

 

Хорошо, что почти все сейчас были в Доме Пиршеств, иначе он бы шел под взглядами, как под бичами. Хорошо, что был вечер, и сумерки прятали его. Хорошо, что его дом стоял на самой окраине города. Уже давно этот дом был пуст, но теперь он опустеет навсегда. Майя не решался переступить через порог. Не имел права. В темноте он слышал голоса немногих своих вещей, дорогих ему потому, что это были дары друзей и его собственные творения. Но теперь все, что сделал он сам, казалось ему грубым и уродливым. И тогда он вошел.

Его рука не могла уничтожить лишь одну вещь – тот кинжал, что когда-то осмелился он предложить в дар Учителю. Сейчас и это изделие рук его казалось ему безобразным, но он не мог его сломать. Не мог. Клинок светился, храня прикосновение рук Мелькора, тогда еще дружественных рук, рук того, кого он чтил как все лучшее в своей жизни. Он ощущал сейчас какое-то новое чувство, одновременно болезненное – и очищающее. Оно заставляло хватать ртом воздух, он задыхался, как выброшенная на берег рыба, он давился этим воздухом, так как не умел дышать; в груди что-то беспорядочно дергалось. Что-то творилось с глазами – какая-то непонятная влага текла по щекам – он думал, что это болезнь и не мог понять, почему это с ним, так и не сумевшим стать сыном Арты. С трудом он успокоился и, вновь ощутив в себе привычную тишину, последний раз осмотрелся вокруг…

Когда Гэлеон, наконец, решился подойти к дому на окраине, он увидел лишь распахнутую дверь и груду обломков на полу. Дом был пуст.

 

Это круглое лесное озерцо он отыскал давно. Тогда была весна в самом разгаре, и он шел в лесной полутьме, где под деревьями жались хрупкие, ломкие звездчатки, словно белые ночные звездочки прятались здесь от солнечных лучей. И весь лес затопляли волны колдовского запаха восковых полупрозрачных ландышей. Тогда впервые у него что-то зашевелилось в груди, и он судорожно глотнул немного весеннего воздуха. Ему показалось, что внутри, спит какая-то птица, и почему-то он испугался, что вдруг она проснется и улетит… А потом увидел темно-голубой глаз в острых ресницах деревьев. Кусочек неба растекался лесным озером. Вода была теплой, со странным приятным привкусом и запахом осенних листьев. Дно было устлано темным лиственным слоем, и сквозь прозрачную воду было видно, как по дну проползают тени облаков. Он приходил сюда осторожно, стараясь не помять ни травинки, ни листика. Это было его озеро, а он был – озера. Иногда ему казалось, что здесь есть кто-то еще, особенно когда озеро куталось в туман.

Такой туман был только здесь. Он был полон намеков и неоконченных образов, словно обрывков мыслей. И каждый раз он уносил в себе кусочек наваждения, зародыш замысла, вопрос, который надо было решить… Ночью он смотрел, как тихо светится мох, и как звезды неба беззвучно говорят со звездами воды, расцветающими никогда не виданными им раньше цветами. Однажды он принес один такой цветок Учителю… тогда еще смел называть его – так. Он спросил – это ты создал такую живую звезду? Но Учитель с радостным изумлением рассматривал цветок и, покачав головой, ответил, что это сделал кто-то другой, нежнее и добрее его. Теперь эти цветы есть почти во всех заводях – так сделал Учитель.

А иногда он осмеливался войти в озеро, и вода охватывала его тело, бесшумно расходясь тяжелыми темными пластами за его спиной, когда он плыл от берега к берегу. И он лежал на спине и улыбался небу. Только он волновал вечно гладкое водяное зеркало, ибо ветер никогда не прорывался сюда. Это зеркало не лгало никогда. Он склонился над водой и спрашивал – кто я? Он видел себя и улыбался, и пил лучшее в мире вино с привкусом осеннего листа…

Немногие неопавшие листья дрожали, истекая золотом, словно венец Гэлеона в его руках. Прозрачный хрустальный день, прозрачный звонкий лес. Поздние ягоды костяники, словно маленькие пирамидки светящихся рубинов на темно-зеленых ладонях. Яркие шляпки грибов, приманчивые ядовитые капли ландышевых ягод, черные зрачки вороньего глаза. Весенний аромат стал осенним ядом. Золото и огонь. Золото и яд. Золото и кровь. «А у меня-то и крови нет… Божественный ихор струится в жилах детей Амана… Кто же я, кто? Что случилось, почему я изгнан? Кому молиться…» Он встал на колени и склонился над водой… Ветер ли подул, капля упала с ветки, но зеркало дрогнуло, и из воды на него глянул – Орк…

Он отшатнулся, и лавиной обрушилась на него страшная догадка, мир закрутился спиралью, и с каждым стремительным витком истина представала перед ним все более обнаженной и страшной.

«…Значит, он все увидел и понял сразу… и дара не принял… Он знал, что я никогда, никогда не стану живым, что Предопределенность пришла со мной. Он знал, чем я стану… Ох… Неужели я действительно буду творить только зло… Но я же не хочу, я же все понимаю, я же не сделаю дурного». А в памяти всплыло лицо Гэлеона и Эльфы с мечами, и послушные от страха Орки. Вот и доказательства. Страшно понимать, что ты зло, и не чувствовать себя злом… Но почему случилось так? Неужели Мелькор изначально знал, что в нем, Гортхауэре – зло? Или он сам сделал что-то такое, что превратило его…

«Когда-то Эру испугался своего творения, потому что Мелькор был сильнее его. Он счел его злом. Вот и я испугал своего создателя. Только я на самом деле зло. Но зачем же он не изгнал меня сразу, зачем заставил полюбить его?! Может, думал, что меня можно переделать, ведь надеялся же он исцелить Орков… Но я еще не Орк. Я успею уйти…»

Каждый шаг давался с трудом. Он буквально тащил себя, насильно заставляя идти. Не хотел уходить.

«А этот кинжал – неужели я отдам его там, в Валиноре? Не дождутся. Не про них. Кому тогда? Ему место здесь, в Арте, ведь я еще мог стать другим, когда делал его; в нем еще нет зла…» Он вспомнил Нээрэ. Впервые увидел он его среди вечных льдов севера, вспоротых неутихающим вулканом. Балрог стоял по колено в текучем огне и смеялся, перекрывая рев извержения. Отблески огня играли на его черной блестящей, словно полированной, коже, искры перебегали по черным крылам, а глаза его и волосы были – пламя. Наверное его рука была горячей как лава, но Гортхауэр не знал боли. Оружейник всегда изумлялся, когда он голой рукой выхватывал из огня раскаленный брусок металла, и не было на его руке и следа ожога… «Пусть Нээрэ носит кинжал. Он не станет злом. Не станет Орком, как я…»

Теперь, осознав свою обреченность, свою отверженность, он почти успокоился. Он шел на северо-запад, и с каждым шагом утешал себя – еще не сейчас, еще не скоро, еще можно побыть здесь, в Арте, еще не сейчас…

«Я все-таки что-то делал и хорошее. Пока мог. Что ж, мое время кончилось, и я больше не нужен. Я все понимаю – теперь пора Эльфов. И если я стал таким, то воистину надо уйти, чтобы не погубить их… Гэлеон, Оружейник… Даже не смею назвать вас друзьями…»

Осеннее море хмурилось, мешаясь с низким, затянутым клочковатыми облаками – словно пыльной паутиной – небом. Великое море Арты. Живое, певучее, любимое море. Серо-зеленая мутная вода яростно грызла берег. Воздух пах солью и водорослями – густой, хоть режь ломтями, запах. Моросило. Ветер смешивал мелкие морские брызги с водяной пылью неба. Хорошо и грустно. «Будет еще одна ночь. А на рассвете я уйду. Нет, на закате, пусть будет еще день, и я поплыву за Солнцем. Ведь больше ничего не будет. Это порог…» Он пошел прочь от берега, подальше от шума моря, чтобы последние часы в Арте прожить без этого напоминания о том, что надо уйти. За каменной гривкой моря не было слышно. Здесь начинался лес, так похожий на тот, у озера. Мох, алые бусинки брусники… Ни такого мха, ни таких ягод за морем нет.

К вечеру распогодилось. Небо. Небо Арты, бездонное, прозрачное. Чертог Мирозданья… Звезды… Очи Тьмы…

 

"– Свет… откуда? Что это?

– Солнце.

– Это сотворил ты?

– Нет. Оно было раньше, прежде Арты. Смотри.

– Что это?

– Звезды. Такие же солнца как то, что видел ты. Только они очень далеко. Там – иные миры…"

 

«Там этого не будет. Там небо слепое. Но ведь я не смогу ничего забыть. Куда же мне идти, ведь и умереть мне не дано…»

Что-то зашуршало в кустах. Гортхауэр вскочил. Желтые глаза волка. Он знал этих зверей. Неизвестно, откуда они взялись, но они были друзьями и ему, и Мелькору. Они не могли говорить, но Гортхауэр умел читать их мысли. И он понял, что волк искал его. Искал по приказу Мелькора. И стало ему страшно, что, увидев Валу, он не сможет уйти.

– Пожалуйста, – быстро и сбивчиво заговорил он, – не выдавай меня, не говори, где я. Я должен, обязан уйти, пойми! Умоляю, не выдавай меня!

Волк несколько мгновений смотрел на него, оскалившись, словно усмехаясь. Затем повернулся и исчез так же тихо, как и появился.

Майя успокоился. В мыслях волка было сочувствие. Не выдаст.

 

Утром – совсем теплым, почти летним – ветер принес напоминание о море. Хотелось в последний раз ощутить Арту всей кожей… Как же тяжело будет в липком, сладком, безветренном воздухе Амана… Он сбросил разодранную куртку, как змея старую кожу, словно снимая с себя плоть, данную Артой.

– Ортхэннэр! – долетел откуда-то зов. Совсем близко. Он задрожал, словно бич Ахэро коснулся его спины. Нашел. Выследил. Как преступника. Зачем, зачем… Ведь он сам хотел, чтобы ушел… Зачем мучить…

– Ортхэннэр! Где ты? Не прячься, где ты?

Он заметался по поляне, охваченной каменной подковой. Уйти, спрятаться, скорее, чтобы не видеть… Снова беспокойная птица зашевелилась в груди… Ничего, скоро перестанет… Он бросился, куда глаза глядят, налетел на камень, упал ничком, ободравшись об острые сколы, вскочил, ругаясь от досады, и понял, что бежать поздно.

– Ортхэннэр, подожди! Почему ты бежишь? Выслушай!

– Нет… Нет, уходи! Уходи, пожалуйста! Оставь меня! Я же не выдержу!

– Подожди…

– Не-е-ет!.. Не надо, я все знаю, я все понял, не говори! Ты ничего не сможешь, не жалей меня! Предопределенность… Тебе ее не одолеть, я ничего не смогу, я все понимаю: мне суждено разрушать. Молчи, не надо ничего! Я же все, все уже сделал, что мог, дальше – я зло. Будь милосерден, отпусти, зачем я тебе?

– Куда же тебе идти? – каким-то упавшим голосом сказал Мелькор, и лицо его стало страшно усталым и постаревшим.

– Не жалей, доканчивай. Я не останусь здесь, я не должен приносить зло, я чужой Арте! Я знаю, знаю, ты думаешь, я уйду в Валинор и буду против тебя, как Курумо. Ведь так?! Поверь хоть сейчас – я скорее язык себе вырву, чем хоть слово против тебя скажу там! Я уже не смогу забыть! Я там тоже чужой, я и здесь чужой, но там я зла не принесу! Отпусти, уйди!

– Что ты говоришь! Выслушай! Там же не простят тебя, ты же не будешь лизать им ноги, как Курумо!

– «Как твой брат» – так и говори. Не все ли тебе равно, господин… Да что они смогут мне сделать? Ну, посадит Ауле на цепь, когда-нибудь отпустит… Но там не будет тебя, никто не приручит меня, легче, когда враги… Не говори ничего! («Проклятая птица, ну почему ты опять рвешься, почему сейчас!») Никто не приручит меня…

Он странно засмеялся:

– Скажи, господин, если ты все знал, зачем приручил меня? Зачем дал надежду? Почему не прогнал? А ведь я полюбил тебя… Нет, я не лгу, это правда. Жалел? Жестока же твоя жалость! («Да не рвись же ты, утихни!») Теперь мне трудно уйти… Да что тебе все это, я же только слуга-ослушник… Ну так прикажи Ахэрэ бить меня, если я стал злой тварью, так все же легче!

Он отступал шаг за шагом, пятясь от идущего к нему Мелькора, пока не наткнулся на каменную подкову. Все. Он замолчал, подняв отчаянное лицо, ожидая чего угодно – удара, проклятия, гнева… Он шел, прижимаясь спиной к шероховатому камню вдоль подковы, не отводя взгляда от лица Мелькора, всеми силами пытаясь заставить утихнуть страшную птицу. А она все не утихомиривалась, она рвалась наружу, и он уже не понимал своих слов, потому что перестал владеть своим телом. Он судорожно хватал воздух, глотая его, давясь, обжигая горло, и, уже упав, он пытался отползти, спрятаться. А потом он только кричал от боли и бился раненым зверем на земле, пытаясь разорвать грудь и выпустить птицу. И Мелькор всем телом упал на него, прижимая его руки к земле, потому что в руке Майя был острый как нож камень, и уже дважды он рассек свое тело там, где билась птица, и по его груди текла живая теплая кровь. Мелькор никогда не думал, что в этом теле таится такая сила. Он едва справился с ним. Думал только об одном – в Гортхауэре проснулось сердце. Не дать ему убить себя. В Валиноре ему тогда не жить. Лучше не думать, что с ним могут сделать в назидание другим. Изменившего простят, изменившегося – никогда. А Гортхауэр все кричал, и глаза его были неестественно большими и черными, и слезы текли по его измазанному землей и кровью лицу. Никогда еще Мелькор не видел в глазах живого существа такой муки. Такой боли. Гортхауэр тонул в воздухе Арты, он мучительно прорастал ей, становясь частью ее, превращаясь в живое существо. Он рождался заново. И боль была первым знаком и даром новой жизни. Мелькор не помнил, сколько прошло времени до того, как крик Майя перешел в судорожное всхлипывание, и его тело, задрожав, обмякло. Вала поднялся, с трудом переводя дыхание. Никогда он еще так не уставал… Майя лежал неподвижно, закрыв глаза, словно мертвый. Лицо его было измученным, осунувшимся, отмеченным печатью боли. Но он был живым – живым по-настоящему. Он неумело, тяжело, неровно дышал, и, даже не слушая его сердца, можно было видеть, где оно бьется. Мелькор устало опустился рядом, положив голову Гортхауэра себе на колени. Осторожно стер с его лица кровь и грязь. Постепенно дыхание Майя стало тише и ровнее, сердце забилось спокойнее, лицо разгладилось и стало таким же беззащитным, как лицо младенца. Он спал – в первый и последний раз. Но и сон его был необычным: он слышал Арту. Он был каплей воды и вместе с паром поднимался в небо, чтобы стать радугой, золотистым облаком в лучах восходящего солнца и лететь над всей Артой, и падать дождем на землю, и вливаться в подземные ручьи и реки, пройти по волоскам древесных корней и услышать жизнь и мысли дерева, раствориться в нем, раскрыться клейким листом… Он был орлом высоко в небе, над облаками, и своими острыми глазами видел все живое внизу… Он был травой, он пробивал черную землю, он слышал ее, он слышал ветер над собой, он пил ветер и Солнце; и воздух Арты вливался в него, и пламя Арты билось в его новорожденном сердце. Он прорастал Артой, как она прорастала им…

Он спал. Прошла ночь, и минул день. И еще ночь и день. И много ночей и дней. А Мелькор все сидел неподвижно, закрывая спящего от ветра и дождя, раскинув над ним свой плащ, как птица – крылья над гнездом. Отгорела осень, и настала зима, и снег засыпал его плащ, и Мелькор был как ель, чьи ветви под снегом – защита траве. Эльфы пришли и хотели унести спящего, но Мелькор молча покачал головой и прижал палец к губам. Снег засыпал его волосы… И пришла весна, и пробудились травы и деревья. Тогда Вала сложил крылья за спиной, и солнечные лучи разбудили спящего… И Мелькор тихо сказал, глядя в его глаза:

– С днем рождения, Гортхауэр.

Гортхауэр ничего не спросил. Он все понял. Он слишком многое понял в своем долгом сне. Он поднялся, почти равный ростом со своим Учителем и, взяв его руку, положил ее туда, где билось его сердце.

– Когда-то ты отверг мой дар. Знаю, не из-за того, что хотел обидеть меня. Но этот дар примешь ли?

Мелькор улыбнулся.

– Да, и с величайшей благодарностью. Прими и ты такой же дар от меня, Ученик мой…

 

И случилось так – пришел к Мелькору Оружейник, и, посмеиваясь – такая уж у него была манера говорить – сказал:

– Учитель! Гортхауэр просил меня поговорить с тобой.

Это было любопытно. Обычно Майя всегда приходил сам. Непонятно, что могло помешать ему теперь.

– Ну, так говори. Я всегда рад слушать тебя и его.

Оружейник опять усмехнулся. Был он Эльфом спокойным и уверенным в себе, что, впрочем, никогда не переходило в нахальство. Не слишком рослый, он обладал огромной силой. Постоянная работа в кузнице дала ему мощную широкую грудь и плечи, мускулистые руки, похожие на корни тысячелетнего дерева. Один из немногих, он носил бороду. «Для внушительности», – говорил он, и видно, эта внушительность помогала ему. Мало, кто мог подумать, что этот спокойный основательный Эльф моложе многих, чуть ли не ровесник Менестрелю.

– Так вот, Учитель, сам Гортхауэр не решился идти к тебе…

– Почему? – чуть ли не обиженно спросил Мелькор, а сердце задергало воспоминание – немудрено, что Майя боится теперь любого своего творения, любого поступка после того, что случилось между ними.

– Да побаивается, – усмехнулся Оружейник.

– Но чего? Ведь я еще не знаю, в чем дело. Разве я хоть раз пенял ему на его деяния… с тех пор?

Действительно, Мелькор теперь очень осторожно говорил с Учеником, боясь опять ранить его. Слишком ему был дорог горячий, по-юношески взбалмошный Майя.

– Понимаешь ли, Учитель, это не вещи касается. Он сделал живое, – последнее слово Оружейник произнес по слогам, – и, похоже, сам не знает, что делать со своими тварями.

Оружейник опять усмехнулся:

– Право же, забавные чудища. Но, клянусь, не понимаю, чего хотел Гортхауэр!

Мелькор недоуменно смотрел на Оружейника.

– Так пусть идет сюда. Да вместе со своим произведением. Кажется, что-то он не то натворил.

А Гортхауэр чувствовал себя страшно виноватым. С одной стороны, им руководили благие намерения. Он хотел, чтобы тяжелый труд в шахтах и рудниках, может потом и на строительстве каменного жилья, выполнял бы кто-нибудь покрепче Эллери. С другой стороны, была тут и толика тщеславия и гордости. На существа высшие его не хватило бы, но создать что-нибудь гномообразное, не хуже, чем у Ауле, он надеялся. Так и сотворил он нечто живое. Спохватился поздно – ведь по сути дела, рабов создал. И вот тут ему стало страшно. От глаз Мелькора все равно не укроешь, уничтожить – рука не поднимается, живые все-таки. Решил покаяться, пока не поздно.

…Тварь была здоровенная и несуразная. Можно было разгневаться, но можно было и рассмеяться. Мелькор предпочел второе. Да и нельзя было не рассмеяться, глядя на неуклюжее туловище, похожее на заросший лишайником булыжник.

– Что ты сотворил? – веселился Мелькор. – Это что такое?

– Учитель, – облегченно вздохнул Майя. – Я сам не знаю. Хотел сделать их в помощь Эльфам, да, боюсь, толку от них немного будет. Да и, честно говоря, неловко мне как-то. Они получились… как бы точнее сказать… ущербными. Даже если они сами этого не сознают – что до того? Разум говорит – уничтожь, а рука не поднимается.

– В этом ты прав. Они живые. И разум у них есть, какой-никакой. Пусть живут. Кстати, из чего ты их сотворил?

Майя заулыбался. Он любил рассказывать о том, как он делал ту или иную вещь, увлекаясь, расписывая все до мельчайших подробностей.

– Понимаешь, я их давно задумал, но никак не мог представить, какими они могут быть. А вот раз ночью увидел кучу валунов. Очертаниями они были похожи на что-то с руками и ногами. Ну, я и поспешил заклясть образ, чтобы не забыть, не потерять. Наверное, поторопился… А потом я дополнил его кое-какими деталями и заклял уже заклятием сущности. Вот такой он и появился…

Гортхауэр растерянно и все-таки с какой-то симпатией посмотрел на гиганта.

– А что же он в чешуе? И в пасти такие зубища?

– Ох, Учитель, если бы я знал! Похоже, в камнях спала ящерица, и, когда я заклинал образ, я и ее заклял. А еще он света не любит, ведь я его в ночи увидел. Учитель, что же мне с ним делать?

– Что делать?.. Ничего. Пусть живет. Может, и из них выйдет толк. Я понимаю тебя; не бойся – это не Орки. Они вряд ли сумеют принести большой вред, если, конечно, на них не найдется какого-нибудь Курумо…

– Не дам! – упрямо сказал Гортхауэр. – Не допущу! И чтобы никто не посмел использовать их во зло, я наложу на них еще одно заклятие. Они не смогут жить на солнце. Ночь породила их образ, дневной свет будет их превращать в те же камни, из которых они рождены.

– Не спеши. Знаешь ли, зачастую живая тварь выходит из-под власти создателя. И, думаю, поскольку они живы и разумны, пусть будут свободны. Пусть будет у них возможность стать иными. Пусть живут сами по себе – может, хватит им силы и ума сделать себя.

Гортхауэр улыбнулся.

– Хорошо. Я даже надеяться не смел. Но, Учитель, прости меня – если бы ты повелел сейчас уничтожить их, я бы тогда точно ушел. Только не обижайся, ладно?

Мелькор засмеялся, странно глядя на ученика.

Гортхауэр не понял и задумался. Впрочем, кто ведает замыслы Учителя?




©2015 studenchik.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.