Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Шляпка, салат и скандал



Это совершенно неважно.
Вот почему это так интересно.

Агата Кристи

Говорят, что женщина может сделать из ничего шляпку, салат и скандал. Не знаю, чего больше в этом утверждении — раздражения или восхищения такой способностью. Но в общем принято считать, что женщины могут огорчаться по пустякам и радоваться пустякам же. И в самом деле, что только не огорчает нас, глупеньких. Вот например, одна моя коллега получила на работе жидкость для чистки компьютера. Оказалось, что жидкость одновременно имеет свойство смывать лак для ногтей. Нашим изумленным взорам предстала разъяренная, оскорбленная до глубины души женщина, несущая на отлете эту ужасную руку, изуродованную, пусть и не по-настоящему — что это, как такое могло со мной случиться? С двух — нет, хуже, с трех из десяти ногтей подло снялся лак. Ее гнев был совершенно серьезным, будто ее обманули, подвели, предали в чем-то очень важном. Можно сколько угодно иронизировать о ничтожности повода, но сам по себе гнев был настоящий, тут уж никакая ирония неуместна.

И мне, и многим из вас случалось горько рыдать по поводу подгоревшего пирога. Ну, казалось бы, какая чушь! Ну, поскоблим корочку, ну, заменим этот пирог чем-то… Уж наверное, он был не единственным блюдом в запланированном ужине. Но так горько, так обидно, так подло — выверенный рецепт, пекла такой пирог сто раз — и вот на тебе! Весь день пошел наперекосяк, да и жизнь не задалась — обобщения множатся и расширяются. Бог с ним, с пирогом, но ощущение какой-то глубинной, тягостной обиды — оно-то настоящее. Одна моя приятельница как-то раз достала из хранения любимый свитер, надела, собираясь выходить из дома. Не тут-то было. Как вы догадываетесь, неожиданно обнаруживается несколько маленьких противных дырочек, проделанных молью и ускользнувших от внимания при перекладывании зимних вещей. Какая беда, какая печаль, и ведь самый любимый свитер, и ведь перебирала вещи, и ведь клала какую-то антимоль, таблетки, бумажки. Все фуфло, ничему нельзя верить! Чума, катастрофа. Свитер носился лет десять, свое отработал. В конце концов, можно было придумать способ эти дырочки художественно заштопать. Наши мамы и особенно бабушки владели такими “маленькими хитростями”: сделаем то-то и то-то, и ничего заметно не будет! Бабушка Раиса Григорьевна говаривала не без иронии: “Пол-Москвы не заметит, а на остальную наплевать”. И конечно, через день приятельница сама смеялась над таким ужасным горем, но опять-таки в тот момент, когда обнаружилась эта печаль, эта беда, эти семь маленьких дырочек на видном месте, отчаяние было непритворным. И может быть, еще было немножко стыдно, потому что в глубине души ничтожность повода вполне осознается. Но всплеск этого сильного, тяжелого, когда гневного, когда страдальческого чувства — он ведь есть.

А уж как мы огорчаемся по поводу того, кто и что о нас сказал! И сказано-то было как-то двусмысленно, не то чтобы злобная однозначная гадость! Но если случается услышать “это” краем уха или получить в виде цитаты, — как горько, как печально, как рушатся просто незыблемые, важные вещи в жизни. Даже девчонками мы гораздо больше обижаемся не тогда, когда нас по-настоящему подвели, а именно на это “сказала”. “Она про меня сказала” — и как это простить, скажите на милость? Очень во многом отношения в девчоночьей стайке и в восемь лет, и в двенадцать строятся на пресловутых “сказала, посмотрела”. Не так посмотрела. Наверное, уже и “сказала”.

Конечно, в столь юном возрасте мы не склонны задумываться, почему же так обидно, почему такая сильная реакция, да и в более поздние годы как-то всегда не хватает времени или внимания додумать, обратить внимание на силу собственной обиды: что же так сильно задело? Потому что надо срочно спасать пирог. Или искать другой свитер, чтобы выйти из дома. Или приводить в порядок испорченные ногти. Надо что-то делать! Хотя бы потому, что, делая, мы выкручиваемся, чинимся, собираем себя по кускам. И опять все отлично, мы в очередной раз переиграли подлую жизнь, которая нам подсунула такой неприятный сюрприз, и об этом можно больше не думать. Виктория! Иногда случается, что мы натыкаемся на такую — слишком сильную, как говорят окружающие, — реакцию раз за разом, и тогда уж хочешь — не хочешь, приходится обратить на нее внимание. Но что же это такое, почему меня так это тревожит, задевает? Что-то здесь другое, что-то не так. И тогда, если нам хватает смелости и терпения совсем чуть-чуть додумать, отчего мы гневаемся, отчаиваемся, плачем в такие моменты, мы можем понять что-то важное. И почти всегда это бывает не про ногти, не про дырочки и не про горелую корку пирога, а про гораздо более серьезное. Настолько, что подумать и почувствовать про это прямо мы не решаемся, слишком страшно. И боль настоящая. Такая, что допустить ее до себя всю сразу — трудно.

Расскажу вам историю “о пустяках” замечательной, умной, красивой женщины средних лет — назовем ее Нора. В качестве темы своей работы она выдвинула вот что: “Меня безумно раздражает, выбивает, выводит из себя тот бардак, который все время существует у меня дома. Я хочу или научиться относиться к этому философски-равнодушно, или, не злобствуя и не расстраиваясь, между делом быстро все убирать. То есть или наплевать, или делать, но без этого тяжелого переживания, которое всегда сопровождает ситуацию, когда я вхожу домой и вижу опять тарарам”.

Как и всегда в нашей групповой работе, тему, заявленную той или иной участницей, выбирает группа. Группа была довольно большой — человек 15. Норину работу выбрали 10 из 15. Отозвалось. Когда я предлагаю группе выбирать, кто сейчас будет работать, я всегда подчеркиваю, что мы выбираем не человека, а тему, работа с которой сейчас важна больше, чем с другими темами. И такой дружный — ну просто бегом — выбор говорит о том, что нечто кажется знакомым и важным. И наконец мы оказались в таком месте, где про это можно говорить, и никто не оценит наше беспокойство как слишком мелкое, нестоящее. И никто не посоветует “быть выше” чего бы то ни было и не обращать внимания на “мелочи жизни”.

У Норы хватило смелости исследовать собственную эмоциональную реакцию, а группа радостно воспользовалась случаем, когда взрослая, достойная, уж явно не мелкая, явно не живущая только бытовыми интересами женщина заговорила об этом как о проблеме. И мы отправились туда, где Нору посещает это чувство, — к ней домой. Мы построили быстро и условно — как обычно, из наших универсальных стульев — прихожую, вход в ее дом. Мы обозначили место и признаки того самого “бардака”. И только Нора открыла дверь своим ключом, возвращаясь с тяжелой работы, вышеупомянутый бардак тут же о себе и заявил. “Что ты видишь?” — спрашиваю я. “Ой, я вижу все, что вижу каждый вечер. Я вижу кучу обуви в прихожей. Сняли — бросили, сняли — бросили”. Ага, кто мог бы быть кучей обуви? Выбирается исполнительница: Нора, поменяйся ролями с этой Кучей обуви. И говорит Норе Куча: “А я здесь всегда, а ты меня никогда не разгребешь, а я все больше и больше, и плевать, мне вообще нет до тебя никакого дела: хочешь — перешагивай, хочешь — разбирай меня, но я же завтра возникну опять”. Хорошо, что ты видишь еще? “Я вижу мойку, полную грязной посуды”. Кто мог бы быть грудой грязной посуды, кто мог бы быть мойкой? Нора в роли Мойки, Полной Грязной Посуды, говорит следующее: “Я возникаю, когда тебя здесь нет, я — сообщение тебе: “Мы поели, а ты прибирай, а мы не будем делать это сами, нам незачем, у нас другие интересы в жизни, а ты мать, ты давай и расхлебывай”.

Снова обмен ролями, мы — Нора, я и группа — слушаем сообщения от двух “элементов бардака”. На реалистическое бытописание не претендуем, да оно нам и не интересно. Зато как много знакомого каждой женщине, ведущей дом: набросанное что-то из одежды, висящее на совершенно не положенных местах; кухонный стол, заваленный всякими причиндалами, не имеющими никакого отношения к кухне… Даже жена генерал-губернатора Австралии прекрасно знала, что “самое худшее в домашней работе то, что все, что вы делаете, пачкается, выбрасывается или съедается в течение суток”. Тема хаоса, противостояния грозным силам энтропии порой прячется за работами “про бардак”. Но не в этот раз. В общем, уже кое-что ясно, раз прозвучала у второго персонажа подряд эта фраза: “А ты мать, ты и убирай”. Конечно же, это голоса не беспорядка как такового, а того, что стоит за этим беспорядком. Поскольку я имела дело с очень умной женщиной, я спросила у Норы прямо: “Нора, кто это?” “Ясное дело, кто, — ответила она, — сын и дочь”.

Не буду сейчас рассказывать весь последующий ход работы, которая, конечно, была про отношения с взрослыми детьми. Они не подростки, а по-настоящему, совсем взрослые; могут приходить когда угодно и уходить к кому угодно. И достойные молодые люди — из тех, про которых говорят: “О таких детях можно только мечтать”. Они тоже много работают, отнюдь не бездельники и не паразиты, и в этом доме есть вся сложная “начинка” семьи, состоящей из мамы и двух взрослых детей: любовь, раздражение, постоянное решение вопроса с границами, конкуренция между братом и сестрой. Все как и положено.

Но есть еще одна болезненная проблема. Нора была очень хорошей матерью. Нора воспитала своих детей замечательно. И она находится на пороге той ситуации, когда перестанет быть главным образом, прежде всего матерью. И уже можно на равных поделить с детьми хлопоты по ведению хозяйства, но тогда надо признать, что в семье Норы все взрослые — и это другие отношения. В каком-то смысле другая семья, которая нужна им гораздо меньше; другие права и обязанности; ничего похожего в жизни еще не было. Немножко страшно, хотя и естественно. Ситуация с определением взаимных ролей и так уже затянулась, дети совсем большие — 20 и 22. Пора менять “контракт”, старые рамки уже никого не устраивают, но… Нора может и остаться матерью, и продолжать подбирать, подтирать, подскребать, вмешиваться, советовать, руководить. Тогда неизбежно ощущение, что ее используют, — и соответствующая реакция.

Вот какое важное, совершенно не пустяковое, где-то даже грозное по своей важности решение. Кто мы сейчас друг другу? Мы по-прежнему мамочка и деточки или мы уже кто-то еще? А если мы другие, то как это делается, каковы правила этих отношений? Что мы должны изменить в том, как общаемся? Какие сообщения мы друг другу оставляем, если это так? Мы же понимаем, что разбросанные вещи — это что-то вроде письма маме. И когда мама, скрежеща зубами, усталая, гневная, собирает разбросанные вещи, это тоже сообщение: “В ответ на Ваш запрос…”. И пошло, и поехало… В атмосфере привычной семейной разборки как-то недосуг задуматься о том, что за “письмо” лежало под кучей обуви в прихожей, о чем на самом деле грохотали тарелки в мойке. Может быть, думать об этом настолько тяжело, что безопаснее просто сердиться и обижаться.

Мы закончили работу Норы разговором, “письмами” детям. В группе было довольно много взрослых женщин, и не обязательно имеющих детей. Тем не менее письмо получилось совместным — хотя окончательная редакция была, конечно, авторской, Нориной. Это ее жизнь, хотя группа была очень важна в этом исследовании. И вовсе не по признаку совпадения житейского опыта: у меня, мол, тоже дочь чашки за собой не моет. И не в чашках дело, и даже не в возрасте или семейном положении. Надо заметить, что групповая работа отменяет — конечно, на время — все общепринятые “важности”: считается, что наличие или отсутствие детей — это признак признаков, самое-самое, тот специфический опыт, который делает одних женщин похожими друг на друга, а других… тоже похожими друг на друга. Так вот, может быть и иначе. Более того, когда это иначе — насколько легче дышится и тем, и другим! “Детным” и бездетным, замужним и разведенным, “карьерным” и не очень… Если вернуться к теме Нориной работы, то мы ведь помним и себя подростками, мы помним, как наши матушки в пятнадцати- или семнадцатилетнем нашем возрасте писали пальцем “вытри пыль” на запыленной поверхности или демонстративно клали наш не очень свежий лифчик на письменный стол. И тоже хотели нам что-то сказать. И тоже не сказали. Как мы на них злились, как скрежетали зубами, как остро чувствовали, что здесь что-то не то! И как прочно усвоили сам способ непрямого, неоткровенного, через “пустяки” оформленного диалога о самых важных в жизни вещах… Разный опыт участниц, — когда сняты поверхностные, внешние различия и общепринятые деления на “женские касты”, — один из самых сильных ресурсов группы, ее золотой запас. Он помогает пробиться сквозь уровень всем знакомой “бытовухи” к тому, что за ним.

Нет пустяков: за каждым подгоревшим пирогом, за каждым безнадежно испорченным ногтем, за каждым пыльным углом и за многими другими “пустяками” что-то стоит, и это что-то хочет с нами поговорить, но часто у нас не хватает времени или отваги посмотреть на него прямо. Может быть, потому, что оно слишком серьезно, грозит подорвать самые основы нашего мира. Норина работа оказалась “про отношения”, но я могу вспомнить с десяток работ других женщин, в которых тема пресловутой уборки, “кучи хлама” выводила на совершенно другие проблемы. И тоже важные. Отношения с Хаосом — это вам не реклама чистящего средства “Комет-гель”. Смысл собственного существования, внутренний бунт против вечного “должна-должна-должна”, особые счеты с темой “грязи”…

По работам, начинавшимся с таких понятных каждой женщине ситуаций, есть что вспомнить: можно было бы составить отдельную антологию с эпиграфом из “Твин Пикс”: “Совы не то, чем они кажутся”. Может быть, дело здесь в том, что большинство из нас не научены выражать как раз важные чувства. Вместо этого мы научены — нашими же мамами, бабушками — переадресовывать эти чувства какой-нибудь понятной, бытовой, пустяковой теме, событию, предмету. И тогда мы можем вспыхнуть, прицепиться к мелочи и выдать непонятную “свечку”, и устыдиться ее. А через какое-то время сказать: “Ну надо же, из-за каких пустяков я переживаю”, — и снова забыть, не думать и не обращать внимания, пока что-то очень важное и серьезное в нашей жизни не постучится к нам опять, надев, как волк в “Красной Шапочке”, игривый чепчик, какую-то маскировочную, пустячную обертку. Может быть, для того, чтобы мы все-таки остановились, задумались и посмотрели в желтые и страшные глаза волка?

Встречаться с волком безопаснее не в одиночку — я думаю, что Красная Шапочка со мной согласилась бы. Работать с таким материалом легче в группе: естественное смущение от такой “мелочности”, “пустячности” предмета, которое мы всегда испытываем, когда нас слишком сильно огорчит облупленный ноготь или куча посуды в мойке, мгновенно тает, когда оказывается, что и у других женщин тоже так. Они готовы бесстрашно отправиться с нами в путешествие, в исследовательскую экспедицию, задача которой велика и серьезна — провести независимое расследование и выяснить, что же все-таки таится за бурной реакцией на пустяк, где же волк? И нельзя ли с этим волком познакомиться, подружиться, приручить?

Когда же мы поддаемся на уговоры своих близких: “Ну что ж ты, глупенькая, из-за такого пустяка расстраиваешься?”, “Да что ты, мама, опять об одном и том же, да уберу я, уберу!” — мы позволяем сказать себе: “Да, это пустяк, пустяк, стыдно и мелочно из-за этого расстраиваться” — и не слышим того тревожного звона, того сигнала, который подает нам наша собственная сильная реакция. Мы обесцениваем ее и соглашаемся с кем-то. Часто это люди, настолько для нас значимые, что мы не будем разбираться, не будем выяснять, что кроется за нашей реакцией. Мы дружно объявим это пустяком и сойдемся на том, что мама устала и поэтому реагирует так на чепуху, или на том, что она (жена, подруга) ну прямо как девочка, от такой ерунды расстраивается, купим новое. В очень скором времени будет нас ожидать следующая похожая ситуация. Кстати, маленькая девочка на нашем месте все-таки спросила бы: “Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубки?”

Более того, в нашей готовности объявить поводы своих огорчений пустяками есть готовность неуважительно, пренебрежительно отнестись к собственным же по этому поводу чувствам. А за этим, в свою очередь, стоит довольно грозный призрак обесценивающего, неуважительного отношения к чувствам женщины вообще. Что ее может серьезно беспокоить, чем она может быть серьезно недовольна или, как говорил один хорошо знакомый мне мужчина: “Не так плохо ты живешь, чтобы расстраиваться по таким-то и таким-то поводам”.

Присоединяясь к “конвенции” о том, что наши чувства не заслуживают внимания, повторного обдумывания, анализа, обсуждения, мы тем самым запираем себя в некотором порочном круге — или спирали. Чувства все равно рождаются, они ищут себе повода высказаться, находят его в поверхностной, бытовой жизни или — что, конечно, гораздо печальнее и хуже — в болезни, в ухудшении физического самочувствия, в усталости и равнодушии. Случается, что в какой-то момент мы действительно готовы плюнуть на то, что нас огорчает, нырнуть под глухую пудовую перину, что по-честному называют субдепрессией, и ни на что не реагировать. Когда мы перестаем реагировать на “пустяки”, это обычно означает либо вот такое мрачное и никуда не ведущее решение-анестезию, либо то, что жизнь нас поставила лицом к лицу с такой драматической и грозной проблемой, что наши глубинные, истинные чувства как бы получили законный повод высказаться.

Согласитесь: когда серьезно болеет ребенок или приходит какая-то другая беда, для нас перестает быть важным очень многое из того, что было важно еще вчера. Вся наша энергия устремляется бурным, ничем не сдерживаемым потоком на решение проблемы, на то, чтобы эмоционально выжить и сделать все, что только возможно сделать в этой ситуации. Но неужели нам обязательно ждать таких серьезных поводов? Не слишком ли легко мы соглашаемся с теми, кто — может быть из лучших побуждений, может быть, утешая нас — говорит: “Какие пустяки!” Ведь он говорит не о брошенных поперек стола грязных носках, не о порвавшейся вещи, не о чем-то немытом, сломавшемся или потерянном: он объявляет пустяками все то, что для нас стоит за этим сообщением, за этим “письмом”. Всегда ли нужно соглашаться?

Давайте теперь заглянем на светлую, веселенькую сторону той же самой проблемы. Посмотрим на то свойство, приписываемое нам молвой, которое называют легкомыслием, склонностью обращать внимание на поверхностное, на не очень важные вещи, заниматься ерундой, в то время как серьезные проблемы ждут своего разрешения, утешаться ерундой, когда, в сущности, ничего не решено. Посмотрим, что же здесь прячется в тени молвы.

Одна моя клиентка под Новый год (почему-то это всегда случается под праздники) узнала об измене мужа — многолетней, оскорбительной, ставящей ее в одиозную, комическую и обидную роль недальновидной обманутой жены. Когда она рассказывала мне свою историю, две вещи показались очень важными и очень характерными. Первое — это ее жесткий вывод, связанный с сильной эмоциональной травмой и полемически заостренный, но тем не менее интересный. Чувства самой обманутой жены никого не интересуют — интересуют ее поступки. Окружение, как бы прижав немного уши, ожидает, что она будет скандалить, требовать сатисфакции, развода, выцарапывать глаза змее-разлучнице, звонить знакомым с какими-то гневными разоблачениями. Что же она будет делать? Что она при этом переживает, в тот момент не интересно никому. Народное любопытство, а то и сочувствие (несмотря на моральные запреты), оно все-таки на стороне любящих — тех, кто “во власти страсти”. Их отношения — это, по меньшей мере, волнует (в отличие от переживаний той, которая много лет “отработала на этой работе”).

Это первое в ее истории, что показалось мне достойным обдумывания. Не знаю, стоит ли соглашаться с таким выводом. Не в том дело: открытие может быть ошибочным или частичным, но если оно переворачивает картину мира, обратить на него внимание все-таки стоит.

Второй вывод явился ей в виде яркого сновидения: словно бы она входит в банкетный зал, где толпа нарядных женщин празднует Новый год. Конфетти, серпантин, шампанское. Почему-то ей ясно, что все эти женщины — те, кому изменили. Ее замечают, приветствуют, дают ей в руки бокал и микрофон. Кто-то говорит: “А теперь расскажи, как ты к нам попала”. Главное впечатление от сна — удивление: сколько женщин, и каких великолепных, и почему эти блестки, шарики, атмосфера чествования? Была еще одна деталь, в которой сновидица сомневалась: не придумала ли она ее, в самом ли деле приснилось именно так? Деталь такая: в шуме и приветственных восклицаниях смутно помнился женский голос, напевавший с эстрады ахматовское “Я пью за разоренный дом….” — и как ни чудовищно, на мотив “В лесу родилась елочка”. Из сновидения, как и из песни, слова не выкинешь. Вспоминается частушка из породы “страданий”: “Мене милый изменил — я измененная хожу”. Честное слово, это не литературный каламбур — самая настоящая деревенская частушка. И вот Валерия, одна из многих в этом “банкетном зале”, ходила измененная. Все мысли, все сны и фантазии самых тяжелых дней, когда свою рассыпавшуюся жизнь — а главное, свое представление о ней и о себе — нужно было как-то собрать и удержать в руках, имели между собой нечто общее, некую “музыкальную тему”.

А именно: здесь снова идет речь о чувстве, которое не может быть прямо выражено: незачем, некому. “Ему” уже неважно. Окружению — тоже. Что же она делает? Вот муж отбыл на работу, пряча глаза; пустой дом — все очевидно и наглядно до омерзительности. Вспоминается масса примеров, моментов, когда, казалось бы, все должно было стать ясно, но “защита дурака” работает, ничего до рокового момента ясно не стало.

Что же она делает? Целый день, извозившись по уши, она пересаживает цветы, и из давно лежавших где-то в кладовке приготовленных с осени сухоцветов делает несколько роскошных букетов, которые украсят ее рухнувший дом. Она полностью в это уходит, бормочет что-то себе под нос: горшок маловат и земли бы добавить — что-то обрезает, подстригает, обихаживает свои домашние растения. И в порыве болезненного, как она сама понимает, вдохновения создает три совершенно роскошные композиции из сухих цветов, расставляет их на самые правильные, выигрышные, красивые места, удовлетворенно вздыхает, отмывает руки, заметает землю.

В этот момент она уже готова встретить ребенка из школы, готова заниматься ужином, она не чувствует себя больше раздавленной жабой, человеком, чьи чувства никому не интересны. Старые доктора начала века, наверное, сказали бы: “Правильно, сударыня, нужно отвлекаться, нельзя, знаете ли, сосредоточиваться на своих огорчениях”. Ну, конечно, в этой простенькой точке зрения есть своя правда. Но мне кажется, что здесь есть правда и покрупней. Что такое домашние цветы для тех, кто их любит, для этой женщины в том числе? Это объекты любви и заботы. Это то, что медленно растет. В условиях, которые мы для них создаем, они радуют нас ростом и проявлениями своей тихой растительной тайны. Это кусочек натуральной, естественной жизни, которая — хоть и в баночке, в горшочке — тем не менее остается кусочком природы, чего-то важного и существующего вне суеты и грохота жизни. Они молчаливы, терпеливы, зелены, глаз на них отдыхает. “Она в отсутствие любви и смерти” пересаживает цветы, обихаживает какой-то фикус-кактус. И это ее способствование их жизни и росту, которое в качестве интуитивно схваченной палочки-выручалочки случилось именно в момент боли и отчаяния, — своеобразное символическое возражение случившемуся, credo терпеливой заботы о живом на пепелище своей личной жизни. Оно ее и вытягивало из отчаяния, ибо связано с жизнью более глубокой, чем наши радости и огорчения.

Не могу не сказать еще об одном символическом смысле этого действия — цветы сажают на могилах. Все мы видели женщин, которые в дни религиозных праздников или просто по выходным вдохновенно и без малейших признаков подавленности роются на кладбище со своими совочками, располагают цветочки как покрасивей, чтобы долго цвели, чтобы им хорошо было. Это тоже некий способ возвысить свою скорбь, если угодно. Придать ей какой-то другой характер. Очень близко к этому погребальному смыслу то, что она сделала в отношении сухих букетов. То, из чего они были сделаны, росло летом, оно было живое, оно должно было украсить ее дом. В своем высушенном, выкрашенном, намертво зафиксированном виде оно исполнило свою задачу — украсило ее дом, как память, как тень того, что в этом доме было раньше, когда-то.

То, что эти два действия в чем-то сходны, а в чем-то контрастны, противоположны, как бы вытянуло из нее тот оттенок унизительности, не чистой боли, а стыдной боли, с которой она жила утром. Это некая “скорая помощь” самой себе — из подручных средств, из собственных материалов и умений. Обратите внимание: она занялась не приготовлением еды, которая готовится для кого-то, даже не наведением уюта в доме (а часто женщины затевают грандиозную уборку в такой ситуации); она уцепилась, как утопающий за соломинку, за эту растительную помощь. От живых растений и от мертвых растений, от питомцев и от теней живых растений. В каком-то смысле она внутренне приняла решение похоронить то, что в такой ситуации следует и можно похоронить, — и жить дальше. Не заболеть, не развалиться на части, не расплескивать свою агрессию направо и налево, правому и виноватому, а жить дальше, время от времени бросая взгляд на прочно зафиксированную память об этом дне. Настанет весна, сухие букеты высохнут и будут выброшены, будет какая-то другая жизнь, настанет время свежих веток. Той жизни и той женщины, которая была, уже не будет.

Это история о циклах, об умирании и воскрешении, и каждая из нас, которая пережила сильную эмоциональную травму — измена лишь одна из таких травм, — знает, что рано или поздно мы возрождаемся, воскресаем. Очень часто проводником обратно в жизнь для нас бывают вот эти самые пустяки, когда в совершенно разбитом — убитом — состоянии мы бредем по улице незнамо куда. Нам плохо там, откуда мы идем; может, не будет хорошо и там, куда. И вдруг что-то — книжка, цветок, украшение, камушек, все что угодно — притягивает наше внимание. И как ребенок, который увидел вдруг что-то удивительное, мы останавливаемся, разинув рот, и смотрим: ой, какая тряпочка, какой цвет, что же это такое, а я такое хочу. И может быть, мы иногда заходим в магазин и даже покупаем эту тряпочку. Вот последнее делать стоит далеко не всегда — мы потом можем не любить эту покупку. Просто мы ухватились за ниточку, которая напомнила нам, что у нас все-таки есть желания. То, что в этот момент желания простенькие, не говорит плохо ни о нас, ни о самих желаниях. Утопающему все равно, из чего сделана соломинка. Захотеть жить в такой момент можно с чего угодно — с любой точки, с любой ерунды. Те же старые доктора писали о тяжело больных — тифом, холерой: признаком грядущего возрождения, выздоровления может быть то, что больному захотелось какой-нибудь еды особенной, какой-нибудь клюквы, какого-нибудь пирожка. Они очень уважительно относились к такого рода симптомам.

И наше вдруг приходящее на помощь легкомыслие заслуживает вовсе не презрения, а низкого поклона за то, что порой оно нас посещало в минуты тяжелые, мучительные, полные страдания. И брало за руку, вытаскивало в какую-то другую реальность, где можно обрадоваться блику на камушке, красивой форме совершенно бесполезной вазочки синего стекла, переливам красок на каком-нибудь шарфике. Ну, и, конечно, книжке или живому растению. Оранжевой утке с белой головкой, кружащей над переулком — так странно, наверное, весна. Само собой, еще и обрывку мелодии из окна. Естественно, вдруг открывшемуся виду из окна вагона метро. Ядреному изобилию фруктового ларька — даже тогда, когда никаких ананасов сама не хочешь. Чужой, но такой потрясающей собаке: как же, как называется эта порода? Вкусу, цвету, звуку жизни.

…Встать пораньше, счастья захотеть,
В Тушино рвануть на барахолку,
Лифчик с кружевами повертеть
И примерить прямо на футболку.

Поглазеть на пестрые шатры,
Заглянуть в кибитки грузовые —
И себе, по случаю жары,
Шляпу прикупить на трудовые.

Чтобы красный цвет и желтый цвет
В синеве печатались контрастно,
Чтоб торговцы, окликая вслед,
“Женщина!” — выкрикивали страстно.

Чтоб растаял день на языке
И закапал голые колени,
Чтобы смять обертку в кулаке
И в метро сойти — без сожалений.

Марина Бородицкая

Способность порадоваться, восхититься, замереть, захотеть и ожить — великая женская способность, без нее те травмы, обиды, удары, потери, которыми полна жизнь любой женщины, были бы неисцелимы. Поблагодарим же салат и шляпку, — а когда будет не так больно, не забудем еще и подумать…

Гроздья гнева

Жечь было наслаждением.

Р. Брэдбери. 4510 по Фаренгейту

Утешение “из ничего” — это еще простительно: окружающим так, пожалуй, даже удобнее. Но вот скандал, открытое проявление гнева — это уже криминал. Назвать его истерикой — лучший способ сообщить, что и здесь нет ничего важного и серьезного: ну, завелась, ну, покричала, завтра сама же будет чувствовать себя виноватой. Дикие проявления женской агрессии, домашний бунт, “бессмысленный и беспощадный” — это так некрасиво, так стыдно… что сотни и тысячи женщин об этом только мечтают. И приличные дамы никогда не делают этого в реальности. Возможно, оно и к лучшему: если есть традиционный, одобренный вековой практикой сценарий подавления негативных чувств, значит, нет достойного и не совсем уж убийственного способа их проявлять. Джинн, насидевшийся в кувшине, может натворить дел. Но продолжать его содержать в “местах заключения” тоже небезопасно: кто знает, какой пустяк может неожиданно выбить пробку? Одна моя знакомая в трудный период семейной жизни легко, полушутя заметила, что несколько раз ловила себя на попытке “по рассеянности” выбросить в мусоропровод ключи от дома. Другая в приступе яростной хозяйственной активности после неприятного выяснения отношений “по ошибке” добавила отбеливателя куда не надо — и дорогие фирменные мужнины рубашки все стали цвета армейских кальсон. Джинн не дремлет. Выпускать его на волю по-настоящему страшно — кто знает, какую силищу он набрал, проверяя на прочность стенки своего узилища? А продолжать его удерживать силой тоже страшно: во-первых, ненадежно, а во-вторых — не по-хозяйски. Его энергией можно было бы распорядиться как-то иначе, а так от нее толку никакого, а язву желудка или какую-нибудь миому запросто можно нажить. Стало быть, джинну следует дать полетать в безопасном месте — пусть уж взметнет песок полигона до небес, покажет свою грозную мощь, расшвыряет столы и стулья.

Должна признаться честно: на женских группах стулья летают нередко. Наш завхоз мне на это неоднократно намекал — в том смысле, что разрушения и урон. Ну что ж, бывало, винтик-другой и вылетит. В соответствии с пунктом нашего группового “контракта” о непричинении физического ущерба мы, конечно, стараемся ничего особенно не портить и по возможности заменяем предметы обихода на “специальное оборудование”. Очень, к примеру, хорош свернутый в трубку ватман — им можно бить-колотить от души, со всей женской силушки, пока не разлетится в клочья. А он прочный, ватман-то. Иногда и этого не нужно: достаточно возвысить голос, позволить своему гневу зазвучать в полную силу. Боевой клич, лихое уханье, а бывает, что и просто мат.

Фу, какие мы некрасивые, когда злимся, — так нас учили. Учили-то так, а какая-нибудь Марья Петровна, красная и пучеглазая, орала на весь школьный этаж, да еще ножкой стула лупила по столешнице; никого при этом не смущало, что она тоже не больно-то хороша. Ей можно, она учительница — ее власть над тремя десятками детей абсолютна, то есть, по известному определению, “развращает абсолютно”. Право на выражение отрицательных эмоций, таким образом, связано не столько с полом, сколько со статусом: начальник сердится — гневается, подчиненный злится — обижается. Одиозная сварливая жена такова потому, что ей можно. И выглядит она, как и Марья Петровна, кривым зеркалом законной мужской манеры выражать недовольство. Девушка же должна быть доброй и веселой — не с другими женщинами, это как раз ни к чему, а для потенциальных женихов и их родителей. Это — “хороший прогноз” по части будущего послушания и эмоциональной выносливости. Правда, прогноз сплошь и рядом ошибочный, иначе откуда берутся многочисленные сварливые жены в фольклоре? Да и то сказать: что они еще могли, кроме как пилить, зудеть, ворчать, вопить и грохотать сковородками в бессильной злобе? Вот ужо невестка появится, тогда и покажет “большуха”, кто здесь главный. И все по новой…

Можно было бы сыграть “ту же пьесу” не в посконно-домотканной стилистике, а на какой-нибудь иной манер или все рассказать в суховатой научной манере — сюжета и героев это не меняет. Агрессивные импульсы есть у любого человека: старого и молодого, мужчины и женщины. Импульсы-то есть, но важнее не они сами, а их последующая “судьба”. Право на прямое выражение гнева — это право сильного и даже традиционная мужская обязанность. Слабые и зависимые должны быть “милыми” — тогда, может быть, их наградят… когда-нибудь, если будет настроение. В их распоряжении, если они не святые, остаются зависть, обман, обиды, интриги, лесть, притворные обмороки, эмоциональный шантаж и прочие недостойные орудия женских “боев без правил”. И, разумеется, месть: “Я мстю и мстя моя страшна”. Когда милая, серьезная дама покупает сорок пузырьков зеленки, сливает в баночку и опрокидывает на голову предполагаемой (!) любовницы мужа — разумеется, яркой блондинке. Когда девушка после ссоры с бойфрендом садится за руль его машины и прямо во дворе бьет одно крыло, потом другое, потом задним ходом сминает в гармошку багажник. “Случай Медеи” рассматривать не будем — уж очень страшно*.

Как-то раз на группе речь зашла о мстительных фантазиях — эти “нехорошие мысли” оказались знакомы всем. Они на свой лад сладостны — “стекло с сахаром” — и удивительно похожи. А вот уйду, тогда-то все запрыгают, тогда-то и пожалеют, что плохо со мной обращались. А вот случится и с тобой то же самое, узнаешь! Озвученные и разыгранные фантазии мести вызывают обычно смешанное чувство: с одной стороны, в этом качестве довольно трудно себе нравиться — “нехорошо”. С другой — кайф-то какой! А с третьей — ощущение принятия со стороны группы, которое само по себе может оказаться важнее воображаемой “мсти” и позволяет иначе посмотреть на ситуацию.

Чем страшней и уродливей какая-то наша сторона, тем больше она нуждается в пристальном рассмотрении: в темноте все предстает пугающе огромным, к тому же легко споткнуться и упасть. Прямо в пасть чудовища, а-а-а! Свою агрессивность — в частности, мстительные чувства — нужно знать. А для этого их приходится рассмотреть подробно, хотя иногда очень не хочется. Вот один из монологов героини, рискнувшей работать с очень недобрыми чувствами — конечно, это возможно только при доверии к группе, которой можно показать такую себя.

— Ты меня подставил и использовал, вывел из бизнеса, настоял на ребенке. А когда ребенок родился и я уже от тебя полностью зависела, ты дал мне почувствовать, как мало я из себя представляю сама по себе. Каждый раз, когда ты даешь мне деньги, ты устраиваешь из этого представление. Ты, видите ли, забываешь о таком пустяке: оказывается, нам тоже нужно на что-то жить! Ты прекрасно знаешь, дрянь, что мне некуда деться и я рано или поздно попрошу. Все выглядит вполне пристойно, а на самом деле фарс! На день рождения ты передаешь мне дорогущий букет с шофером — это не издевательство? Ты приезжаешь ко мне смотреть телевизор и иногда лениво потрахаться, у тебя все в порядке, тебе просто нужно немножко развлечься и отдохнуть. И я! Тебя! Ненавижу! (Каждое слово отбивается кулаком по подушке.)

Я хочу, чтобы ты не просто сдох, а сперва разорился. Чтобы тебя предали все, кому ты доверяешь. Чтобы ты пересчитывал копейки, продавал вещи, чтобы у тебя замолчал телефон. Я хочу увидеть тебя в вонючей районной больнице, в палате на двадцать коек, в застиранной майке, чтобы ты мычал и харкал, чтобы на тебя матом орали санитарки, чтобы ты валялся на засранной клеенке. И может быть, я принесу тебе фруктов и заплачу за новое судно. Если, увидев тебя там, смогу перестать ненавидеть. Если.

(Это еще не конец, продолжение следует. Привожу этот текст, чтобы вы могли представить, до какой степени мы на группе “смываем макияж”.)

В фантазиях о мести обидчик и жертва как бы меняются местами — ну а как же, само слово состоит в прямом родстве с невинными “вместо” и “возместить”. И если не навсегда, то хотя бы на миг “они” — чаще “он” — узнают, каково быть зависимой, испуганной, жалкой. Или пусть даже не узнают, достаточно вообразить. “Сладость мести” действует как обезболивающее, временно снимая нестерпимое чувство бессилия и подменяя его иллюзорным и кратким, но противоположным чувством безграничной власти, всесилия. Что, поняли теперь? То-то! Реальный ущерб — в том числе и себе — не в счет. Удовлетворение самой главной сейчас потребности — в контроле, абсолютной власти — вот что важно. Особенно ярко эта странная нерациональность мстительниц проявляется в тех случаях, когда орудием мести становится причинение ущерба самой себе. Скажете, это удел неуравновешенных людей? А не случалось ли вам распевать в разошедшейся дамской компании “Окрасился месяц багрянцем”: “Нельзя? Почему ж, дорогой мой? А в горькой минувшей судьбе ты помнишь, изменщик коварный, как я доверялась тебе!” — в общем, а утром качались на волнах лишь щепки того челнока. К слову сказать, такое бесшабашное, “отвязанное” пение — своего рода “психодрама мести”, даже с обменом ролями: ведь и за “изменщика”, и за “красотку” поем. Я бы не рискнула утверждать, что тема мщения уж совсем нам чужда. Возможно, большинство из нас просто умеют вовремя остановиться и не нуждаются в буквальном следовании этому р-роковому сюжету.

И разве хоть одной из нас совсем уж незнакомо желание попрекнуть семью или коллег своим бледным, изнуренным видом: смотрите, что вы со мной делаете, до чего вы меня довели! Что ж поделать, пассивная агрессия — тоже агрессия, но обладает к тому же преимуществами: за нее не наказывают, она позволяет остаться “хорошей” и при этом сделать так, чтобы “им” было нехорошо, от нее не остается чувства вины… Что-то такое вспоминается из Пушкина относительно “хитрых низостей рабства”, но это, конечно, о крепостном праве. Которое, конечно же, не имеет к нам ну ни-ка-ко-го отношения.

Вернемся в группу. Героиня, Арина, закончила свой монолог.

— Что ты чувствуешь?

— Мне легче. Но я чувствую, что действительно этого хочу. Пусть я буду плохая, но я действительно хочу увидеть его на этой койке. Я даже не уверена, что мне не захочется его пнуть. Каблуком под ребра! (Группе.) Мне очень трудно это говорить, я кажусь себе чудовищем. Но я так чувствую сейчас, понимаете, девочки? Здесь единственное место, где не нужно это скрывать.

— Ты чувствуешь то, что чувствуешь. Мы с тобой договаривались исследовать твои фантазии о мести и попытаться понять, куда они развиваются. Быть белыми и пушистыми мы не договаривались. Что для тебя важно сейчас?

— Больница.

И мы сделали типичную — “нормальную” — палату со всем присущим этому аду колоритом. Святая Тереза Авильская определяла ад как “место, где дурно пахнет и никто никого не любит” — что ж, это все проходили. Была и горластая санитарка, и все, что там обычно бывает. Арина вошла в палату — разумеется, прекрасная, благоухающая и на каблуках — и увидела то, что мечтала увидеть. Однако не только увидела, но и поменялась с “ним” ролями. И раз, и другой. Была в этой сцене одна тонкость, которую легко не заметить, но которая мне кажется очень важной: роль Горластой Санитарки Арине никак не удавалась, группе пришлось ее учить. Что это означает, мы обсудили чуть позже. А с полупарализованным “злодеем” она как раз поменялась ролями легко — и… ничего не произошло. Торжество не состоялось. В “его” роли ее совершенно не интересовало, кто из прежней жизни стоит в дверях — другое стояло у него в изголовье; как сказано в одном рассказе Петрушевской, “мне открылись перспективы, не скажу какие”. И Арина тихо-тихо положила кулек “злонамеренных” фруктов на ободранную больничную тумбочку. (Понятно, что никаких тумбочек на самом деле не было, как не было и железной больничной койки — просто наш опыт, связанный с больницами, заставлял нас представлять примерно одно и то же. Чем только не бывают многофункциональные психодраматические стулья.)

В тот раз работа закончилась — собственно, таков был и контракт — на размышлениях героини о том, зачем нужны эти мстительные фантазии, какую функцию они выполняют в ее жизни и откуда взялось такое страстное, нетерпимое отношение к собственной роли “босой, беременной и на кухне”: “Я поверила, что он будет обо мне заботиться… видимо, так, как обо мне недостаточно заботились раньше. Я могла не попадать в это положение. Мне хотелось на кого-то положиться, расслабиться. Но полагаться и доверять я, видимо, не умею”. Все указывало на довольно старые корни этой истории про силу, бессилие и унижение: по ходу дела героиня вспомнила, например, что ей всегда было безумно трудно просить что-то у родителей, что мстительные фантазии знакомы тоже с детства и — это очень важно, обмен ролями с Санитаркой потому и не задался! — что проявлять агрессию вовремя и тем более первой вообще очень трудно. Конечно, это же так некрасиво! А вот если немного побыть обманутой, появляется “уважительная причина”: он сам первый начал! Более того, подчиненные в свое время считали Арину слишком “неконкретной” начальницей: она долго не высказывала им своих претензий, тем временем претензии, конечно, накапливались, а в результате “ком” становился уже запутанным, тяжелым, взаимное невысказанное раздражение росло. Если бы мы работали дальше (то есть если бы героиня была готова к углублению в тему), то, скорее всего, речь пошла бы о колоссальном запасе агрессии по отношению к людям, от которых приходилось зависеть. Первый опыт такого рода у нас почти универсален — это родители или заменяющие их фигуры: “Если вы никогда не знали ненависть собственного ребенка, значит, вы никогда не были матерью”. С отцами все тоже не так уж безоблачно. Разумеется, любой ребенок — и любой родитель — имеет среди своих сложных и разных чувств немного черной краски, а как же без нее? Что должно с нами произойти, чтобы она начала накапливаться и образовывать “пороховые погреба” и “свалки токсических отходов” — вот в чем вопрос.

Строго говоря, запрет на своевременное и конструктивное проявление агрессии, на ее здоровые разновидности — честную борьбу, горячий спор, юмор, азартную спортивную возню, прямое сообщение о своих негативных чувствах — это сплошь и рядом тоже “наследие”, притом далеко не только семейное. В воздухе, земле и воде нашего “места действия” накоплено слишком много страдания одних и беспредельной жестокости других — и мужчин, и женщин. Где-то я читала — за достоверность не поручусь, — что и у нацистов, и в НКВД лучшими специалистами по изощренным пыткам были немногочисленные, но особо одаренные в этом жанре женщины. Конечно, надо бы проверить, откуда и каким образом такой вывод взялся, но любопытно — и в том случае, если это правда, и том, если женоненавистническая “деза”. Не знаю, как с изощренными пытками, а с неконтролируемыми вспышками женской агрессии отработана мрачная модель преступлений на бытовой почве: годы помыкания, часто прямого насилия — и подвернувшийся под руку жертвы топор на пятнадцатом этак году сожительства. Накопление подавленной агрессии действительно опасно: за топор, положим, хватаются единицы, а вот болеют от всего, что не высказано и грызет изнутри, очень многие. Может, болеют, чтобы не схватиться за топор?

Да, но бесконтрольные выплески агрессии направо и налево — это краснолицая Марья Петровна, походить на которую тоже очень не хочется. Страшно стать ею или Горластой Санитаркой. Страшно быть и униженной, раздавленной. В модели отношений, основанной на зависимости и принуждении, вроде бы третьего и не дано. Это “третье” приходится выращивать искусственно, как жемчуг: подглядывать примеры уверенного, даже резкого, но прямого и великодушного поведения, растить самооценку, не зависящую от сиюминутного каприза партнеров, учиться “вовремя рычать” — обозначать свои границы. И очень часто движение к восстановлению или выращиванию своего достоинства начинается все-таки с “ассенизационных работ” — с прямого выражения подавленной агрессии, гнева.

Некрасиво? Как посмотреть. Бабу-ягу этот вопрос не волновал. Между прочим, он не волновал и Жанну д’Арк. Говорят, когда на Руанском процессе ей в очередной раз зачитали искаженный протокол ее показаний, национальная героиня Франции сказала святым отцам: “Если вы позволите себе еще раз так ошибиться, я надеру вам уши”. Меня не удивляет, что эта девушка не любила убивать — даже в бою; жестокость была ей не то чтобы не свойственна, а просто не нужна.

Наша работа — благодаря тому, что происходит она в символическом, игровом пространстве, где настоящие только чувства, — позволяет рассмотреть черное пламя гнева в безопасном “сосуде”. Когда он проявлен, можно подумать и о более благородной форме, и о многом другом. Пока он отрицается, подавляется, направляется на себя саму или проявляется в виде пассивно-агрессивных провокаций, с ним невозможно сделать ничего. Вспоминаю еще одну работу, в которой все началось с довольно простого запроса: “Не могу разговаривать с мужем, подавляет его властность и надменность, постоянная готовность к критике. Открываю рот — и несу какую-то ахинею”, — говорила Елена, элегантная женщина и к тому же доцент кафедры. Мы мучились и бились, пытаясь разными способами “расколдовать” это косноязычие: и отодвигали Мужа на безопасное расстояние (нет-нет, не думайте ничего такого, этот Муж никогда не дрался, он проявлял свою агрессию исключительно словами или глухим молчанием, “неразговором”), и вспоминали душевное состояние на работе, где героиню считают хорошим лектором… Но никак не получалось “перетащить” его на собственную кухню. Все было без толку, пока один из “внутренних голосов” — тех, кто выдвигают версии и помогают осознать чувства, не сказал из-за спины героини:

— Мои руки сжимаются в кулаки. Что же я хочу тебе сказать на самом деле?*

— Мои руки не просто сжимаются в кулаки, они сжимают оружие: я убить тебя готова, вот что я тебе хочу сказать на самом деле! Огнемет мне нужен, а не воспоминания о том, как я хорошо чувствую себя на работе!

И от Мужа остались одни угольки, как от мачехи с дочками в известной вам ситуации из “Василисы”. Заодно героиня спалила свои хорошенькие занавесочки и многое другое на этой кухне. Огнем была, разумеется, тоже она сама: при обмене ролями набрасывалась на высоченного Мужа (в каждой группе найдется крупная женщина на такие роли) и заваливала его на пол, скакала по воображаемой кухне, вскидывая руки: “Гори, прошлая жизнь; гори, страдание”. И в роли убийственного Огня говорила без умолку: “Ты, монумент без пьедестала, давай вались! Хватит изображать тут прыщ на ровном месте — по-человечески тебя в этом доме нету, нету, нету! Пусть и не будет, не будет, не будет! А это тряпье — память о том, как она тебя все порадовать хотела, все гнездышко вила!”. Много чего было сказано Огнем, пламя бушевало, прямо скажем, нешуточное. Елена посмотрела на буйство стихии из своей роли — я предложила ей слегка управлять Огнем, как бы дирижировать: руки выше — и пламя выше, и голос громче, и движения быстрее; и наоборот. Минуты три это происходило, а потом героиня опустила руки совсем — словно бросила оружие, — горько заплакала и сказала Кучке пепла — Мужу таковы слова:

— Володька, куда ты подевался, во что превратился! Ну где же ты, зачем ты стал этим истуканом, мне так тебя не хватает! Ты же меня просто убиваешь каждый вечер на этой самой кухне! Я как мертвая становлюсь, а я жива… Что мы делаем, нельзя же так!

“…Даже в наступавших грозовых сумерках видно было, как исчезало ее временное ведьмино косоглазие, и жестокость, и буйность черт. Лицо покойной посветлело и, наконец, смягчилось, и оскал ее стал не хищным, а просто женственным страдальческим оскалом”*. Она села на пол, баюкая поверженного Мужа; слезы текли рекой, и большая и решительная Ира, исполнительница роли Мужа, сделала то, что профессионал назвал бы “спонтанной терапевтической интервенцией”, а профессионал другого профиля сказал бы, что это сказочный мотив живой воды, животворной силы слез, как в “Финисте — Ясном Соколе”. Ира стала медленно-медленно подниматься, “оживать”: ее лицо было закапано чужими слезами, а в глазах стояли собственные; две женщины сидели в одинаковых позах, положив друг другу головы на плечи, как лошади стоят, и Елена говорила: о тоске, о страхе отвержения, о любви. О том, что проявление любых чувств для нее трудно, о потребности в родной душе, о том, какой на самом деле у нее замечательный муж и как он стал “монументом” не без ее помощи. О том, что она больше не позволит себя замораживать властным взглядом, а будет вспоминать эту сцену и делать что-нибудь неожиданное: пощекочет своего “властелина и повелителя” или запустит в него подушкой, а то и книжкой даст по голове, как в школе. И опять о любви.

Все мы понимали, что “зверская расправа” с благоверным — это не только буквальное желание причинить боль или уничтожить реального человека, а еще что-то совсем другое: истребление ложного, бесчувственного “истукана” было истреблением маски, образа, а не живого существа. Более того, Муж смог предстать живым существом только после символической смерти — и не только своей, но и образа немой бессловесной жены, которая “умирала каждый вечер на этой кухне”. Между прочим, когда говорят, что чей-то брак нуждается в обновлении, “освежении”, как-то не задумываются, куда девать старый. Между тем, изжившие себя отношения именно умирают — и не всегда своей смертью, не всегда безболезненно.

И многое еще мы понимали: например, что работали не с отношениями реальных людей, а с символическим “раскладом фигур” у героини в голове. Конечно, ее агрессия была направлена на вполне реального человека, но… Еленино собственное поведение, ее восприятие этого “реального человека” связано с ее личным опытом и особой формой реагирования на критику, холодность, молчание в ответ на вопросы. Если вы сейчас воскликнете: “Как, опять папа с мамой?” — я отвечу: “Да, опять”. Только и они здесь присутствуют в фоне не как реальные люди со своими биографиями, размерами обуви и паспортным возрастом, а как прообразы того типа взаимного “вымораживания”, который можно было видеть в начале сцены. Со своим фактическим прошлым мы, конечно, ничего поделать не можем. А вот с теми моделями, которые оно оставило у нас внутри, к счастью, все-таки что-то сделать можно. И эта работа могла повернуть в другое русло — возможно, с выражением агрессии не по адресу мужа, а непосредственно родителям. Но они — в реальности — уже пожилые люди, их всемогущество давно закончилось, и извлечь “огненную” ноту было бы куда трудней, реальность бы мешала. Разве что удалось бы попасть в какую-нибудь детскую сцену, где соотношение власти, обиды, подавленной злости и несоразмерность фигур привели бы нас практически в ту же тему. Фантазия же о всемогущем и недоступном для человеческих чувств Муже — и, разумеется, сознательный запрос героини на работу именно в этом направлении — позволили “разрядить” немалую часть обширных “пороховых погребов”. И не надо быть психоаналитиком, чтобы понимать, что существенная часть претензий к спутникам жизни — это переадресованные, перенесенные на другого человека чувства к самым важным людям начала нашей жизни, мамам-папам, бабушкам-дедушкам, сестрам и братьям. И разумеется, мы не отвечаем за само полученное нами наследство. Но за то, как мы этим наследством распоряжаемся и управляем, отвечаем именно мы. “Никто не может вызвать в вас чувство собственной неполноценности без вашего согласия” — так говаривала незаурядная женщина Элеонора Рузвельт.

Для того чтобы искренне сказать “Да”, иногда нужно сначала рявкнуть, прорычать, выплюнуть “Нет” — или, по крайней мере, иметь такую возможность. В женских группах тема агрессии вылезает из каждого темного угла: постоянно нарушаемые границы, чувства бессилия и страха способствуют образованию “пороховых погребов”. Многие интуитивно ищут возможности разрядить опасные “завалы” мирными и даже творческими способами: одна пляшет фламенко, другая с наслаждением стреляет в арбалетном тире, третья в выходные яростно воюет с пылью и грязью, четвертая занимается боевыми искусствами, пятая вместе с мужем орет на стадионе, болея за любимую команду, шестая орет ничуть не тише, только на рок-концертах. Есть еще споры и книги, есть вызов, который бросает нам всем трудная работа, есть возможность смешно рассказать о неприятных нам людях или ситуациях, есть автомобили и совсем незатейливые дела вроде игры “дартс”.

Разрядить некоторое количество своей “убойной силы” хорошо… но мало. Настает момент, когда с ней нужно познакомиться — осторожно и почтительно, не давая при этом себя зажарить, — в точности как с Бабой-ягой. “Ведьма” и “ведать” — слова однокоренные, и не только в русском языке.

Горе уму, или невидим у баб ум — и дивен*

Не верьте ей, что кружева и челка!
Под челкой — лоб. Под кружевами — хвост.

Белла Ахмадуллина

Один мой знакомый — между прочим, профессор психологии — любит повторять, что воистину умные женщины — это те, кто успешно скрывает свой ум, дабы он не раздражал окружающих неуместным блеском. Другой, полагая себя человеком без предрассудков, с восхищением отозвался об общей приятельнице: “Такая умная — любого мужика за пояс заткнет!”. Он искренне считает, что выставил наивысший балл. Аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают.

Оба эти высказывания принадлежат вполне милым и цивилизованным людям, отнюдь не женоненавистникам. Не сознательным женоненавистникам — пожалуй, так будет точнее. Поговорок типа “Курица не птица, баба не человек”, — они не употребляют: вульгарно. Вот изящную шутку про морскую свинку (“Женщина-ученый — это как морская свинка: и не морская, и не свинка”) — это да, это пожалуй. В сущности, оба господина представляют весьма почтенную традицию — уютно расположились в хорошей компании воспитанных джентльменов разных времен и народов. Хотите послушать? Легко! “Пишущая женщина совершает два преступления: увеличивает количество книг и уменьшает количество женщин”. Еще? “На ученую женщину мы смотрим как на драгоценную шпагу: она тщательно отделана, искусно отполирована, покрыта тонкой гравировкой. Это стенное украшение показывают знатокам, но его не берут с собой ни на войну, ни на охоту, ибо оно так же не годится в дело, как манежная лошадь, даже отлично выезженная”. Что, еще? “Думающие женщины — это те, о которых не думают”. Между прочим, очень приличные авторы: Шоу, Юлиан Тувим, Лабрюйер. Который где, не скажу. Представляете, идет телевикторина “Наши умницы”, восемь специально отобранных эрудиток отгадывают авторство вот таких или еще похлеще афоризмов, победительница получает “Британскую энциклопедию” в компьютерной версии. Не самый зловещий вариант телевизионного театра абсурда, между нами говоря.

Все это довольно занятно хотя бы тем, что проливает скудный свет на дремучие мифы, касающиеся так называемого женского ума. Один из них гласит, что наличие интеллекта делает женщину непривлекательной и ведет ко всяческим огорчениям: ее не любят, она остается одинокой и несчастной, а там и характер портится от зависти — в общем, все плохо. Все знают, что это далеко не всегда так, но миф предполагает грандиозные обобщения и игнорирует всякие там причинно-следственные тонкости. Но если вдуматься в эту своеобразную кривую логику, которую принято приписывать именно женским рассуждениям, то получится, что так называемая “умная женщина” как раз тем и неприятна (или неудобна), что будет использовать это свое свойство для вышеупомянутого “затыкания за пояс”. Кого? Да уж наверное не соперниц на телевикторине.

Получается, что в дискуссии о том, хорошо ли женщине быть умной, затронуты щепетильные моменты борьбы за лидерство, конкуренции и власти. А там, где затронуты интересы, трудно ожидать непредвзятых суждений. Заметим, что оба моих знакомых, высказавшихся по данному вопросу, возможность этого самого ума не отрицают, просто один находит его наличие довольно неудобным — как если бы речь шла о каком-нибудь физическом излишестве, которое лучше скрыть, а другой в качестве эталона подразумевает интеллект среднестатистического мужчины. За обоими высказываниями внятно просматривается личная позиция: умная женщина, как нынче говорят, напрягает. Но может быть, это вовсе не ее проблема?

Дамы, чей ум признавался всеми, в истории немногочисленны. Это, разумеется, говорит лишь об условиях, в которых оное качество возможно было проявить. “Несчастненькими” их никак не назовешь. Властные, склонные к авантюрам, порой неразборчивые в средствах и связях, эти женщины даже как-то заставляют забыть о том, были ли они счастливы: политика, творчество или науки для них важнее. Может быть, дело в том, что высокое происхождение плюс чисто мужские ценности и амбиции просто позволили их уму развиваться? Были ли несчастливы Елизавета Английская или княгиня Дашкова, мадам де Сталь или Голда Меир? Да не более, чем их современники — монархи, писатели или политики.

Похоже, что расцвет или увядание женского ума очень зависят от окружающей социальной среды, ее возможностей и предрассудков. Если окружающие смотрят на интеллектуальное развитие девочки косо и неодобрительно, с готовностью указать ей “ее место” (“Ты бы лучше за походкой последила, чем неизвестно зачем глаза портить!”), девочке оставляют не так уж много возможностей. Недаром многие замечательно умные дамы писали в мемуарах об одиноком детстве: недоглядели, не наставили на путь истинный, то есть — недотюкали. Чтение, размышления и наблюдения той окружающей жизни, какую Бог послал, — вот вам и источник последующей независимости суждений. А отсутствие практики отношений со сверстницами, умения щебетать, легко ссориться-мириться и прочее — залог трудных и часто чересчур серьезных отношений с миром вообще. И эти трудные отношения могут в свой час принести невиданные плоды: зоркий взгляд, чуткое сердце, силу духа.

Много можно было бы привести свидетельств, но, поскольку свободный жанр позволяет мне иметь дело только с любимыми авторами, их и призову. Туве Янссон, создавшая мир муми-троллей, а позже — пронзительную взрослую прозу, пишет в автобиографической повести “Дочь скульптора”:

“Если проплыть на лодке сотню миль по морю и пройти сотню миль по лесу, все равно не найдешь ни одной маленькой девочки. Их там нет, я слышала об этом. Можно ждать тысячу лет, а их все нет и нет. […]

Я всегда прыгаю правильно, я уверена и сильна, а теперь я приближаюсь, подпрыгивая, к последнему морскому заливу, который мал и красив и при этом — мой собственный. Здесь есть дерево, на которое можно взбираться, дерево с ветвями до самой верхушки. Ветви похожи на лестницу Иакова, а на верхушке сосна сильно раскачивается, потому что теперь дует с юго-запада. Солнце успело взойти до утреннего кофе.

Если даже тысяча маленьких девочек пройдут под этим деревом, ни одна из них не сможет даже заподозрить, что я сижу наверху. Шишки — зеленые и очень твердые. Мои ноги — загорелые. И ветер раздувает мои волосы”.

Это — начало и конец новеллы “Морские заливы”*. Героине лет пять, у нее чудесные родители, они учат ее править лодкой, собирать грибы, “правильно прыгать” и уверенно чувствовать себя в лесу и на море; они к тому же творческие люди и любящие папа и мама. Но маленьких девочек в этом мире нет, и какими же идиотками эти самые маленькие девочки могут показаться ребенку, способному встать до света и отправиться на одинокую прогулку на “свой залив”!

Путь нелегкий, достаточно известный и давший миру не одну незаурядную женщину. Обратите внимание, кроме уединения и надежных, прочных отношений в семье здесь есть возможность и желание самостоятельно исследовать мир, физическая свобода и удовольствие от движения. Есть — правда-правда, подумайте об этом минуту, и Вы придете к тем же выводам — любопытные экспериментальные исследования все на ту же тему гендерных различий, как они формируются непосредственным окружением ребенка. Так вот, по всему выходит, что маленьким девочкам предоставляется меньше свободы в самостоятельном исследовании окружающего мира — имеется в виду тот возраст, когда самостоятельное исследование — это выкидывание вещей из стенного шкафа, тщательные пробы “на зуб” всего, до чего удастся дотянуться, и выливание на себя стакана киселя, предназначенного для сбалансированного питания. Похоже, что девочек слишком рано (и вполне неосознанно) обучают не рисковать, не пачкаться, не стукаться лбом о ножки стульев. В историях, разыгранных на женских группах, столь ранний опыт встречается редко, но более поздние фрагменты родительских невольных “сообщений” — сплошь и рядом.

Я могу вспомнить десятки занозой застрявших в памяти женщин скандалов из-за помятого платьица, потерянного банта или попытки рисовать не тем и не там — и практически ни одного сюжета, в котором мама похвалила бы дочку за то, что та самостоятельно догадалась, как открывается замок. Пусть это был бы замок пудреницы — какая разница, все равно такая самостоятельность у девочек, похоже, не приветствуется. Зато когда возникают затруднения, взрослые приходят девочкам на помощь быстрее и чаще: ну как же тут узнаешь, на что ты способна?

Так что не удивительно, что другая история тоже связана с одинокими прогулками, только эта история — не о маленькой девочке, а о женщине-философе, женщине-писателе. Симона де Бовуар рассказывает о чрезвычайно трудном периоде своей жизни, когда “счастливая любовь”, в которой сплелось интеллектуальное партнерство и длящийся уже около года роман с Сартром, начала как бы растворять ее личность. Восхищение идеями партнера — это хорошо, но почему собственных идей стало приходить в голову все меньше? Ей всего двадцать с небольшим, у нее, как говорится, “все хорошо”: Париж, любовь, профессиональная перспектива. Откуда же это ощущение, что она теряет какую-то существенную часть себя, становится пассивной и внутренне несамостоятельной? Она принимает серьезное решение: на год уехать из Парижа, преподавать в Марселе, побыть одной. И существенной частью ее паломничества к себе становятся большие пешие прогулки — настоящие походы по восемь-десять часов, в старом платье, веревочных сандалиях.

Все это происходит в те времена, когда молодая женщина, гуляющая по горам в одиночестве, кажется еще более странной, чем сейчас. Она попадает в непредсказуемые и порой рискованные ситуации, связанные с людьми, животными и стихиями. Она рискует подвернуть ногу или быть укушенной змеей — и ни души вокруг. Она учится отвечать за себя сама, рассчитывать свои силы и полагаться исключительно на них:

“В одиночестве я бродила в туманах, лежавших на перевале Сен-Виктуар, и шла по краю Пилон де Руа, рассекая всем телом сильный встречный ветер, — он срывал с головы берет, который, крутясь, улетал вниз, в долину. И я была одна, когда заблудилась в отрогах Люберон. И все эти моменты, полные тепла, жизни и ярости, принадлежат только мне и никому более”.

Она вернулась в Париж другим человеком — та, которую мы знаем как обладательницу пытливого и независимого ума, спустилась с этих гор в веревочных сандалиях: “Я знала, что теперь я могу во всем полагаться на себя саму”*.

Почти невозможно понять, что в интеллектуальных способностях мальчиков и девочек действительно врожденное, природное, а что связано с социальными ожиданиями и различиями в воспитании. Родители относятся к мальчикам и девочкам по-разному, они их даже в младенчестве по-разному держат на руках. Более того, они по-разному ведут себя при детях разного пола. В классической работе “Психология половых различий” исследователи Стэнфордского университета проанализировали наиболее распространенные предрассудки, не подтверждающиеся экспериментально. Итак, заведомой неправдой является следующее:

l. девочки более общительны и более внушаемы, чем мальчики;

2. у девочек более низкая самооценка;

3. девочки лучше обучаемы в отношении монотонных, исполнительских операций, а мальчики более “аналитичны”;

4. на девочек больше влияет наследственность, а на мальчиков — среда;

5. у девочек лучше развито слуховое, а у мальчиков — зрительное восприятие;

6. у девочек меньше выражена мотивация достижения, желание преуспеть.

Четыре достаточно распространенных утверждения более или менее выдерживают жесткое непредвзятое рассмотрение в свете научных данных. Ничего сногсшибательного в них нет, это всем известные мнения, которые порой кажутся настолько само собой разумеющимися, что их даже экспертизе подвергать незачем. Но в том-то и дело — и, кстати, одна из серьезных заслуг авторов исследования, — что в представлениях о гендерных различиях экспертизе следует подвергать буквально все. Что они и сделали. Итак, б




©2015 studenchik.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.