Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ХОЧЕШЬ ВЫТЬ МОЛОДЦОМ?»



 

– Ну вот, – сказал однажды Владимир Михайлович, придя к нам, – у меня есть предложение. Разошлите, Митя, ребят – кто принесет самую важную новость?

Он не сказал, какая может быть новость. Но всем было ясно: он что-то знает.

– А чего, Владимир Михайлович? Чего? – приставал Петька.

– Ты разведчик? Вот и разведай, – невозмутимо сказал Владимир Михайлович, который во всем нашем доме только Петьке и еще двум-трем малышам из отряда Стеклова говорил «ты».

За время между обедом и ужином разведчики исколесили весь район предполагаемых «военных действий». Подсолнушкин сообщил, что по расписанию введен дополнительный дневной поезд, а самый ранний, напротив, отменен. Павлуша Стеклов узнал, что лесник, видно, уехал – сторожка на запоре. А по реке все ходит чей-то парусник, рассказал Володин. Все приходили и сообщали что-то новое, всякий раз мы смотрели на Владимира Михайловича – и всякий раз понимали: не то. Да и сами видели: ничего нет в этих сообщениях такого, что могло быть для нас важно.

Но когда уже зазвонили к ужину, в дом влетели Коробочкин и Петька. У обоих, кажется, глаза готовы были выскочить из орбит:

– Приехали! Из Ленинграда приехали!

Да, вот это была новость!

– Откуда вы знали, Владимир Михайлович?

– Не буду сочинять: узнал случайно. Шел за газетой на станцию, а навстречу мне попались ребята, человек десять…

– Так это же не они! Их сто!

– Я думаю – передовая группа. Для подготовки.

– Да что гадать? – сказал Алексей Саввич. – Давайте сходим к ним.

– Давайте, – поддержал я. – Отправимся завтра с утра. Я думаю, им и помочь надо в чем-нибудь. Королев, собери человек десять.

Король отобрал ребят, и я слышал, как он наставлял их:

– Придем – здравствуйте. Если что надо, поможем. Но глаза не пяльте и не выспрашивайте, а то они подумают – выведываем.

По утреннему холодку мы пошли к школе, в которой должны были расположиться приехавшие. По дороге Петька и Коробочкин уж не знаю в который раз, перебивая друг друга, рассказывали, как они додумались разведывать именно в этом направлении. Петька был полон своим успехом. Вот это и есть настоящая разведка: принесли самую важную новость! Не то что другие. Вы только подумайте, что разведал Подсолнух! Какое нам дело до этого поезда? А Павлушка? Лесник уехал – ох, и новость! Коробочкин был гораздо сдержаннее, но и он понимал, что они с Петькой показали себя. Не шутка – всех опередили…

Коробочкин старался быть скромным и усиленно супил брови. Борис Коробочкин вообще человек серьезный, а черная родинка под левым глазом придает его лицу еще более хмурое выражение. Но сейчас это облупившееся от загара лицо то и дело начинает расплываться в невольной улыбке…

– Пришли! Все сразу пойдем?

На участке возле маленькой, одноэтажной школы бегали ребята – кто с тряпкой, кто с ведром. Я сразу вспомнил наши первые дни, первые хозяйственные хлопоты, всеобщую приборку, точно на корабле.

– Здравствуйте! Заходите, заходите! – закричала Женя – та самая светловолосая девочка, которая так ловко играла в баскетбол.

И все остальные сбежались на ее голос.

Как и думал Владимир Михайлович, ленинградцы выслали ударную группу, которая должна была все подготовить к приезду остальных. В группе было десять ребят – и таких ребят, которые, видно, не теряли времени даром и проводили лето не в библиотеке, не в классной комнате. Все они, как на подбор, были крепкие, загорелые – даже худенькая Женя успела загореть до шоколадного оттенка – и работы не боялись. Они скребли, мыли школьный домик, в котором должны были разместиться, пилили, кололи дрова. С ними не было взрослого, они сами себе готовили еду. Надо сказать, и мы им помогли.

На первых порах пионеры и мои ребята приглядывались друг к другу, но это длилось недолго.

– Вам не надо ли чего? – спросил Король, как и репетировал накануне с ребятами. – Может, чем помочь?

– У вас лишнего ведра не найдется? – помявшись, спросил старший мальчик, руководитель группы (до сих пор помню его фамилию – Голышев). – Так нескладно вышло: грязные ведра мы взяли – мыть полы, а чистого для воды не захватили. Вот одно добыли, надо бы еще одно, пока наши не приедут…

Король вопросительно посмотрел на меня.

– Надо дать, – сказал я.

– А ну, Володин, сгоняй! – велел Король.

«Сгонять» было не так просто – нас разделяло около трех километров. Пока Володин «гонял», мои ребята бродили, присматривались, но ни о чем не расспрашивали, помня наказ Короля: «Подумают – выведываем!» Я не вмешивался, считая, что они сами должны разобраться.

Володин обернулся с рекордной быстротой. Он принес не только ведро, а еще, по собственной инициативе, кудлатую новенькую швабру.

– Вот… я думал, может, удобнее… полы… – сказал он отдуваясь.

– Ой, вот спасибо! Какой молодец, что догадался! – Женя почти выхватила у него из рук швабру. – А то с тряпкой ползать даже надоело.

– Он у нас вообще… соображает, – сдержанно сказал Король, но я видел, что он очень доволен.

Похвала Короля чего-нибудь да стоила, и обрадовать ленинградских девочек было лестно, а потому Коробочкин тоже проявил инициативу:

– А то еще можно душ наладить. Как у нас. Бочка такая и ведро. С дырками. Душ. Если, конечно, хотите.

До сих пор мне не часто приходилось слышать от Коробочкина такие длинные речи. Успех был необычайный:

– Вот это да! Это бы очень хорошо! Наши приедут, а тут душ – пожалуйста, освежайтесь! Вот будут рады!

С этого и пошло. Мастерили душ, наводили порядок во дворе, с готовностью брались за все, чем можно было помочь пионерам. И те принимали помощь просто и дружески.

– Чего делать? – спрашивал кто-нибудь из наших, едва придя.

– Айда картошку чистить! – приглашал дежурный по кухне.

– Сами почистят, на то и дежурные! А вы идите лучше сюда, палатка заваливается!

В первый же день Саня Жуков сказал мне:

– Семен Афанасьевич, не всех можно туда пускать. Как бы чего не вышло. Панин, например…

– Значит, пускай назначает совет дома. Будет вроде сводного отряда, как у нас в коммуне: по двое, по трое, от разных отрядов, каждый день новые. А кого именно назначать, сами сообразите.

И получилось любопытно. К пионерам шли работать – это знали все. Не играть, не развлекаться (на волейбол вечером пионеры приходили к нам). Но если кто в чем проштрафился, его не посылали. Никто не говорил: вот, дескать, ты провинился и потому не пойдешь. И тот, кого не послали по первой просьбе, не спорил: совесть была нечиста. А идти почему-то хотелось всем, хотя, повторяю, каждый знал, что прийти и сидеть сложа руки не придется. Нельзя заявиться к людям, которые поднялись на заре и работают, и просто так, со стороны, глядеть на них. Тут уж либо помогай, либо уходи. Наши приходили – и помогали.

В день, когда должны были приехать из Ленинграда остальные пионеры, мы строем пошли встречать их на станцию.

Поезд подкатил; из последнего вагона, как горох, посыпались ребята в синих трусах, белых рубашках и красных галстуках. Они тотчас построились по четыре в ряд; получилась красивая, яркая колонна. Впереди стояли знаменосец и два ассистента – мальчик и девочка из младших.

– Здрав-ствуй-те! – отчеканили мои.

– Здрав-ствуй-те! – ответили ленинградцы.

– Вперед… марш! – громко скомандовал Гриша Лучинкин.

И пионерская колонна двинулась.

– Вперед… марш! – откликнулся я.

И мои тоже двинулись.

День был пасмурный, по всему горизонту дымились тучи, и ветер – сильный, резкий – безжалостно заволакивал серыми клочьями последние голубые просветы над головой. И все-таки никто не ждал, что дождь хлынет так внезапно. А случилось именно так. Последний порыв ветра, мгновение тишины – и дождь, словно только и ждал этой минуты, с шумом, с грохотом, сплошными, непроглядными потоками обрушился на нас.

Наш строй дрогнул, последние ряды смешались.

– Ой, Семен Афанасьевич! – пискнул кто-то из младших.

Глебов отскочил в сторону и стал под навес придорожного ларька.

– Вы что? – в бешенстве крикнул Король. – Семен Афанасьевич, да что они, глядите!

Он схватил Глебова за шиворот и втащил в ряды.

Я не успел подать новую команду, не успел предпринять ничего, чтобы восстановить порядок, – впереди пионеры хором заговорили – не запели, а именно заговорили. Мы невольно прислушались. Дождь шумел, хлестал, и в его шуме слова были сначала неразличимы. Но постепенно до нас дошло:

 

Цок-цок-цок-цок

Ясными подковами!

Хочешь быть молодцом?

Выше держи голову!

Цок-цок-цок-цок

Ясными подковами…

 

И снова и снова, все громче, все задорнее. Еще минута – и нас подхватило быстрым, бодрым ритмом этой присказки. Как хорошо оказалось идти в лад ей! Это была не музыка, не барабанная дробь, но шаг отбивался так четко, так легко, что и мы стали чеканить, сначала негромко, а потом в полный голос, в такт идущим впереди:

 

Цок-цок-цок-цок

Ясными подковами!

Хочешь быть молодцом?

Выше держи голову!

Прошло лихое времечко,

А будущее – наше!

Играй, моя жалеечка,

Рысью – марш!

Цок-цок-цок-цок

Ясными подковами…

 

Это было хорошо! В этих четких строчках и впрямь был звон подков, был призыв, он веселил шаг, и хотя рубашки прилипли к плечам, никто уже не думал о дожде.

Лучинкин оборачивал к нам улыбающееся, блестящее от воды лицо с прилипшими прядями на лбу и махал рукой, словно дирижировал. И мы всё громче, веселее, напористо, назло дождю твердили свое:

 

Цок-цок-цок-цок

Ясными подковами!

Хочешь быть молодцом?..

 

 

39. НАШЕ ЗАВТРА – РАДОСТЬ!

 

Завтрашний день – что он сулит? Что будет завтра? С каким чувством неуверенности засыпает человек, который не знает этого! Как тревожно спит тот, кто не ждет от завтрашнего дня ничего хорошего!

Наши ребята получили счастливую уверенность не только в завтрашнем дне – это еще не все! Мало знать, что ты будешь сыт, обут, одет. С этого мы начинали, поначалу и это было немало, но теперь эта маленькая радость больше не могла нас удовлетворить. Нет, теперь ребята были уверены в том, что завтрашний день принесет радость более полную, чем простое спокойствие и сытость.

Когда-то, очень давно, в самом начале моей работы в коммуне, Антон Семенович сказал мне:

«Человек не может жить на свете, если у него нет впереди ничего радостного. Завтрашняя радость – это и есть то, для чего мы живем. И вот запомни: в нашей, в педагогической, работе это почти самое важное. Сначала нужно вызвать ее к жизни, эту самую радость, и чтоб ребята видели, ощущали: вот она! А потом – это трудно, но как важно! – надо претворять эту простую радость во все более сложную, человечески значительную. Сначала этой радостью для ребят будет, может быть, какой-нибудь пряник или, скажем, поход в цирк. А потом радостно станет исполнить свой долг. Хорошо поработать. А может быть, даже жизнь отдать ради большого, общего, ради великого дела. Понимаешь? Я бы даже так сказал: воспитать человека – значит воспитать у него перспективные пути, по которым располагается его завтрашняя радость. Понимаешь? Вот предложи ребятам устроить каток. Они с жаром примутся за работу, увлеченные перспективой развлечения. Простая перспектива, не очень ценная. Но работа пойдет, пойдет, и на пути будут возникать разные задачи. Где греться? Где и как поставить скамейки? А нельзя ли получше устроить освещение? Смотри, как усложняется перспектива даже в самом начале, на первых порах. И ты в нашей жизни уже не раз видел: когда коллектив сживается в семью, уже ближайшая перспектива – всем сообща, коллективно работать – захватывает и радует».

Я вспоминал этот разговор, примерял сказанное Антоном Семеновичем к нашей жизни и видел: да, такая близкая перспектива, такое общее стремление к завтрашнему дню, наполненному коллективным действием и коллективным успехом, есть у нас. Несомненно есть! Ребята встают поутру с одним чувством: предстоит общее дело, общий труд – хорошо! Поработаем!

Подружились мы и с колхозом имени Ленина. Неверно, что добрая слава на печи лежит и только худая по дороге бежит. Раза два мы спасали колхозное сено от дождя – прибежали незваные и всей гурьбой быстро скопнили, а через день раскидали снова и еще пришли поворошить под горячим солнцем. Немного, но и этого было довольно, чтобы о нас сказали: «Хорошие ребята, весело работают!» И наша добрая слава не стала залеживаться на печи, а соскользнула с нее и побежала по широкой дороге вперед и вперед.

Вместе с деревенскими пионерами мы пропололи колхозную капусту и свеклу, а они потом пришли на помощь к нам, на наш огород. И уж никогда не бывало так, чтоб привезли фильм, а нас забыли позвать.

Поддержал нашу славу еще и такой случай. В ожидании сеанса мы сидели в большом, просторном зале (при совхозе и МТС был хороший клуб) и, переговариваясь между собой, разумеется, прислушивались к тому, что говорилось вокруг. Один парнишка, лет семнадцати, сказал, что напишет в газету про совхозную повариху: у нее есть сынки и пасынки – одним щей переливает, другим недоливает, одним каши на донышке, другим – горкой.

– А какая у вас газета? – деловито осведомился Подсолнушкин.

– Ну как же, при политотделе выходит. Там название такое есть: «За ушко да на солнышко» – вот про нашу Авдотью Сергеевну туда и написать.

– А как фамилия вашей Авдотьи Сергеевны? – спросил вдруг Репин.

– А тебе зачем? – ответил парень вопросом на вопрос.

– Просто так, ни зачем.

– Ну, Бойко. Дальше что?

– Постой, постой! А есть у вас в совхозе Семен? А Василий? А Ефим?.. Нет Ефима? Мне Ефим нужен. А Пантелей? А Филипп?.. Тоже нет? Ну, а Иван-то есть?

Мы недоумевали, а парень, затеявший разговор о поварихе, и вовсе стал поглядывать на Андрея с опаской. А тот, скосив глаза куда-то в угол, озабоченно пошевелил губами, помолчал… И совсем неожиданно предложил парню:

– Вы лучше не заметку, а карикатуру, и под карикатурой стихи. Вот хоть так:

 

Зачем же вы, товарищ Бойко,

Такой проводите дележ?

Ну чем Семен, Иван, Василий

На Александра не похож?

 

Ребята – и мои и совхозные – так и ахнули, словно на их глазах совершилось величайшее чудо. А когда это четверостишие действительно появилось под злым и очень смешным рисунком в разделе «За ушко да на солнышко», наша популярность неслыханно возросла.

– Вон тот, тот самый! Это он сочинил! – говорили и молодые совхозные рабочие и даже взрослые люди, когда мы появлялись в клубе.

Это была первая толика доброй славы, которую прибавил нашему дому Андрей Репин.

 

ИГРА

 

Вот так мы жили, и каждый день обещал нам что-нибудь хорошее.

А с приездом ленинградцев перед нами встала еще одна близкая радость – она называлась «спортивная игра».

Но прежде чем вернуться к ней, скажу еще об одном.

– Семен Афанасьевич, – обратился ко мне Сергей Стеклов, – как хотите, а без горна нельзя. Нельзя и нельзя! Как по тревоге встать? Как сбор трубить? От звонка толку мало!

– Давай поговорим на совете и решим, как быть.

– Семен Афанасьевич, лучше на совете не говорить. Что ж Королю опять глаза колоть…

– Ты что, Сергей? Ты в своем уме?

– Семен Афанасьевич, так ведь он давно уже сказал при всех: «Отстаньте, я взял горн, а Володьку не троньте, он ни при чем».

– Когда это он сказал?

Стеклов еще больше понизил голос:

– Так ведь, Семен Афанасьевич, Володька все мается… за всеми ходит, канючит. Король раз услыхал и говорит: «Это я. Так все и знайте. И ты, черт вредный, Репин, тоже знай, плевать я на тебя хочу: это я взял горн, а Володька ни при чем».

– А Володя что же?

– Да он не при Володьке. И еще погрозился: если кто Разумову скажет, я тому голову оторву. Ну, никто и не стал связываться. Володька и не знает, что Король на себя наговорил. Да нет, Семен Афанасьевич, вы не думайте, никто не верит, – прибавил Сергей. – Ясно, это уж он со зла на Репина. «Если, говорит, ты Володьке хоть заикнешься, я тебе…»

Признаться, Сергей меня огорошил. Разумеется, я не верил и не мог верить тому, что сказал Король. Сказал он, конечно, «со зла», это верно. Однако невесело убеждаться, что еще многое в доме делается и говорится помимо тебя, что есть вещи, о которых тебе не рассказывают, которые до тебя либо вовсе не доходят, либо раскрываются вот так, случайно. И надо же было Королю сморозить такую глупость!

А горн – Сергей правильно рассудил – добывать было нужно. Мы сделали это без шума: Алексей Саввич привез горн. Совершенно ошалевший от радости Петька взял несколько уроков у ленинградского горниста, и в одно прекрасное утро Березовая поляна была разбужена звонким, требовательным сигналом. Все вскочили, как по тревоге, и, не дожидаясь обхода, выбежали на линейку.

Тут же, не откладывая дела в долгий ящик, весь красный, вспотевший от возложенной на него высокой миссии, Петька проиграл четыре сигнала. Первый – на подъем, бодрый и веселый: «Ночь прошла, вставать пора! Прибирайся, умывайся, будь готов к труду!» Второй, настойчивый, призывный, – на работу: «За лопату, за топор! Во дворе гудит мотор! День ученья и труда на-чал-ся!» Третий звал нараспев, меланхолически: «Спа-а-ать, спа-а-ать по пала-а-ат-кам!»

Тревогу горн не пел, а выкрикивал: «Скорей! Вставай! Не спи! Не зевай!»

С этого дня ребята стали ложиться в ожидании тревоги.

По первому же тревожному зову, который раздался на рассвете, они выскочили мгновенно. Горн еще не успел закончить свой призыв, а ребята стояли передо мной на линейке одетые – в трусах, рубашках, тапках.

– Молодцы! – сказал я от души и… оказалось, поторопился.

Следующей ночью я прошелся по спальням и тут-то понял, откуда такая молниеносная быстрота, такая образцовая готовность: все – и умница Жуков, и рассудительный Сергей Стеклов, и неповоротливый Колышкин, и Ганс, и Эрвин, не говоря уже о наших малышах, – спали одетыми. И пришлось мне на утренней линейке сказать совсем другое:

– Сбор по тревоге прошел у нас очень плохо. Обман, а не сбор. А зимой как будем спать? В шубах и валенках? В шапках-ушанках? Всем командирам объявляю строгий выговор. Прошу проследить, чтоб спали как следует и на тревогу собирались без обмана.

Петька стал лицом чрезвычайной важности. Перед сном каждый дергал его за рукав:

– Ну, по-честному: завтра будет тревога?

– Вот провалиться мне! – восклицал Петька, не отвечая, однако, ни да ни нет.

Вечером я не мог уединиться с ним ни на секунду – десятки глаз зорко следили за нами. Пришлось уговориться, что распоряжение насчет тревоги будет давать ему Екатерина Ивановна, которую ребята считали человеком в этих делах не заинтересованным.

Мы дали тревогу, когда ее перестали ждать, – и то, что я увидел на линейке, могло рассмешить кого угодно: ребята стояли в строю встрепанные, у кого одна нога в тапке, другая босая, кто в одних трусах без рубашки, кто с рубашкой подмышкой. Картина была пестрая и неутешительная.

– Очень плохо! Разойтись по спальням! Привести себя в порядок!

В следующий раз – дня через два – быстрее всех и в полном параде выбежали стекловцы, которых Сергей без устали тренировал. Последним построился отряд Колышкина. Совет детского дома объявил благодарность четвертому отряду и выговор второму.

Так понемногу мы добились того, что по сигналу тревоги ребята быстро приводили себя в надлежащий вид и строились на линейке в полном порядке, подтянутые, все как на подбор.

Во всех отрядах в подготовку к игре вкладывалось столько страсти, что Екатерина Ивановна только вздыхала:

– Если б с осени вот так же – да за ученье…

В эти дни мы почти не виделись с ленинградцами – разве только разведчики встретятся лицом к лицу в лесу, смерят друг друга подозрительным, изучающим взглядом и отведут глаза.

Дня за три до начала «военных действий» наши командиры и командиры противной стороны снова собрались в клубе. Ну, сейчас мы выглядели совсем не так, как месяц назад! Ни потупленных взглядов, ни подавленных вздохов, ни завистливого удивления. Мы сидим как равные и тщательно, придирчиво обсуждаем правила игры.

Конечно, тотчас разгорелся спор, у кого будут красные повязки, у кого белые. Пришлось тащить жребий. Нам посчастливилось! Нам достались красные повязки с белыми номерами, ленинградцам – белые с красными номерами.

Потом стали уславливаться насчет очков. За удачную маскировку – два очка. За каждое правильное, ценное донесение – до пяти очков.

– А зашифрованное по азбуке Морзе – на одно очко выше, – уточнил Лучинкин.

Вот это был тяжкий удар. Азбуки Морзе мы почти не учили – тут нам поперек дороги решительно стала Екатерина Ивановна: она заявила, что не позволит загружать головы ребят, пока еще и таблицу умножения нетвердо знающих, азбукой Морзе. Мы тогда поспорили, да и уступили, а теперь вот должны сколько терять!

Начало «военных действий» назначили на десятое августа. Но никто, кроме командиров, об этом не должен был знать. Накануне пятерка во главе с Королем установила в лесу штабную палатку. Место выбрали с умом – небольшая полянка, со всех сторон окруженная осиной и сосной. Была тут и единственная, словно заблудившаяся, береза. Высокая, тонкая и, видно, подкошенная ветром, она стояла, круто наклонясь, прочерчивая белую отчетливую дугу на серо-зеленом фоне осинника. Неподалеку от нее и поставили палатку. Шагах в десяти левее была глубокая, почти круглая впадина с водой на дне, а справа, чуть поодаль, протекал довольно широкий холодный ручей. Но для нас это были не яма, не ручей – это были препятствия, которые в случае чего помешают противнику: только с этой точки зрения мы могли теперь смотреть на все, что нас окружало.

Что до меня, то я сильно волновался. Не исход игры меня тревожил, не количество очков, которые получат мои ребята за знание карты, за умение переносить раненых и ориентироваться на местности. Что говорить – и это важно, но не это было главным для меня. Ведь наш коллектив держал экзамен – пусть небольшой, но когда коллектив растет, крепнет, для него всё испытание: и беда, и радость, и столкновение с другим коллективом. И вот сейчас наш коллектив, в сущности, впервые должен будет в игре и борьбе встретиться с другим. Как будут держать себя ребята? Не сорвутся ли? Я ждал. И, не скрою, тревожился.

И вот великий день настал. Было еще темно, когда горн протрубил тревожно, звонко, прерывисто. Мы с Петькой стояли на линейке. Он трубил, и я слышал, как постукивали его зубы от утреннего холода, а главное, от волнения. Дом сразу ожил, встрепенулся. Ребята с деревянными ружьями в руках через три ступеньки сбегали с лестницы и строились по взводам. Разведка давно уже ушла, а караул и секретарь штаба пошли к палатке еще с вечера и ночь провели там.

– Объявляю детский дом номер шестьдесят на военном положении! – сказал я, окинув взглядом затихший строй на линейке.

В полном молчании каждый командир повел свой взвод на заранее условленные позиции. Ребята шли цепочкой, змейкой. Перестраивались быстро, неслышно, сдерживая дыхание. Жуков расставил караул вокруг дома; этих ребят решено было сменять через каждые полтора часа, чтобы и они приняли участие в игре.

– Кто идет? Кто идет? – тихонько окликали меня раз пять, пока я добрался до штаба.

– Орел, – тихо произносил я пароль.

– Сокол, – отзывались шепотом часовые, и меня пропускали.

Палатка была вся в зеленых ветвях, почти неразличимая среди осин в тусклом предутреннем свете. У входа стояли Глебов и Эрвин.

– Орел! – сказал Эрвин.

– Сокол! – ответил я.

Эрвину придется сегодня выучить много русских слов – пароль будет меняться каждые два часа.

В палатке за столом – Репин. Он секретарь штаба, как самый грамотный.

– Только без фокусов, – сказал я ему накануне, с легким нажимом в голосе.

И он ответил по форме, без обиды и без улыбки:

– Есть без фокусов.

Может быть, он один помнит, что это игра. Во всяком случае, он не позволяет себе забыть об этом. Вот и сейчас в глубине его голубых глаз, где-то в самых уголках губ прячется привычная усмешка. Я отвечаю серьезным, даже хмурым взглядом.

Но нам некогда разглядывать друг друга – в палатку влетает Коробочкин с первым донесением: «Ранен Суржик». На его взвод неприятель наскочил с тыла, не дав опомниться кинул несколько гранат и тут же скрылся. Можно бы, конечно, не считать Суржика раненым, но граната попала в голову, так что, если говорить по чести…

– Если говорить по чести, Суржик не ранен, а убит…

Потом стали приходить сведения все более и более тревожные. Все, что удавалось узнать нашей разведке, через полчаса теряло цену – противник непрестанно перестраивал свои части, менял местонахождение орудий. Все наши сведения оказывались зыбкими и неверными.

Правда, у нас в запасе была одна хитрость, которую мы решили попридержать до полудня. Придумал ее, конечно, Король.

Ленинградцам известно, что девочек у нас нет. Почему бы не обрядить двоих-троих девчонками? Пусть походят по лесу, поищут грибов – их никто ни в чем не заподозрит: не всех же наших ленинградцы знают в лицо!

Лучше всего бы одеть девчонкой Петьку, но его-то пионеры знают, как своего. Подошел бы по внешности Леня-куровод, но как понадеяться на его сноровку? Слишком он тихий и пугливый, недаром и похож на зайчонка… И тогда Король предложил Васю Лобова, тоже маленького и незаметного, и Павлушку Стеклова. Сперва они заартачились: «Да-а, девчонками! А потом смеяться будут, проходу не дадут!» Но Король сказал самым своим внушительным тоном:

– Пускай кто попробует! Я ему посмеюсь!..

Галя, которая слышала наш разговор из соседней комнаты, тоже откликнулась:

– Что ж тут такого? Это же военная хитрость!

Сказано – сделано. Галя и Софья Михайловна, сузив и укоротив чуть не вдвое, приладили малышам свои юбки и кофты, Антонина Григорьевна дала по платку: один – с черными горошинами по белому полю, другой – синий в цветочках. Раздобыли по лукошку. Несколько раз прорепетировали, как ходить, как держаться. Мальчишки всё прыскали, и это было самой большой опасностью: засмеются – и крышка! Но оба клялись, что в боевой обстановке никакого смеху не будет.

А пока, после небольшого затишья, последовавшего за «трагической гибелью» Суржика, атмосфера стала накаляться. Каждая минута приносила с собой что-нибудь новое. Глебов с высокой сосны увидел цепочку пионеров, пробиравшихся вдоль реки по направлению к нашему штабу. Им навстречу было послано отделение из взвода Подсолнушкина. Вслед за этим в штаб ввалились Король, Ганс и паренек из взвода Колышкина – Любимов, белобрысый и веснушчатый, как кукушкино яйцо. Они отбили у неприятеля обоз с продовольствием – тачку, в которой трое ленинградцев везли своим еду.

Положение было затруднительное. Что же делать? Оставить ребят без еды? Но ничего не поделаешь – воевать так воевать! Пускай изворачиваются…

Потом в палатку влетели Ганс и Подсолнушкин, почти волоча за собой Таню Воробьеву – она упиралась и идти не желала. Оказалось, встретив Ганса и Подсолнушкина, она подняла отчаянный крик, призывая на помощь. Дело в том, что по условиям игры при неравной встрече – скажем, два на один – противник убит и повязка снимается. Ребята и пытались снять у Тани с рукава повязку, но… повязка оказалась пришитой! Мы и сами завязывали повязки намертво, умопомрачительными узлами, чтоб труднее было снять, но пришивать… нет, до такого бесстыдства у нас никто не додумался!

После полудня явились Вася и Павлуша. Они шли чинно, взявшись за руки, в платках, надвинутых на самые брови и завязанных под подбородком, в широких юбках и с лукошками. Шли не торопясь, не позволяя себе ускорить шаг. И только перейдя черту, за которой им уже ничто не угрожало, они побежали, смешно подбирая юбки и размахивая лукошками.

Через минуту наши разведчики были уже в палатке и, захлебываясь и перебивая друг друга, рассказывали, как в расположении противника им говорили: проходите, мол, проходите, девочки, здесь военная территория.

«А мы по грибы», – сказал Вася. «Завтра придете за грибами, сегодня нельзя. Уходите, а то еще зашибут вас».

Но ребята еще долго толклись там и, только заслышав голос Гриши Лучинкина, поспешили убраться восвояси, потому что он-то знал в лицо очень многих.

– Обошли всё кругом, всё высмотрели, всё знаем! – деловито, без всякой похвальбы доложил Стеклов-младший.

Мы развернули перед ними карту, и они толково показали, с какой стороны штабной палатки ленинградцев залегли два пулеметчика, на какой тропинке стоит дозор – все до мелочей.

– Здесь не продеретесь, – солидно, в точности подражая старшему брату, говорил Павлушка: – здесь ельник такой густой, все исколетесь. А вон по этой тропочке, да если сзади их зайти, вон тут, вон тут, поглядите, Семен Афанасьевич…

На лице у Тани было написано безмерное возмущение, но она молчала. На мой взгляд, при ее характере это было почти противоестественно.

Итак, все ясно: ленинградцы очень хорошо обезопасили себя с южной стороны и гораздо слабее с северной. Кроме того, весь путь от северной стороны их палатки до нас Павлуша и Вася знали назубок – где пулемет, где скопление войск, где потише, на какой тропинке дерево с наблюдателем на макушке.

И мы решили двинуться на неприятеля с севера. Оставив усиленный караул у своего штаба, мы все силы бросили на захват штаба неприятеля. Двинулись, разделившись на три группы. Первой руководил Король, второй – Жуков, третьей, замыкавшей, – я. Шли на небольшом расстоянии друг от друга, где обходя опасные места, где окружая неприятеля, если он был не очень силен. Приблизившись к цели, стали пробираться ползком. Все до мелочей в донесении Лобова и Стеклова-младшего было правильно, мы на каждом шагу убеждались в этом; они ничего не забыли: мы находили неприятельские посты именно там, где они указывали, и пробирались незамеченными там, где, по их словам, была лазейка.

Завидев за кустами палатку неприятельского штаба, Король поднял своих, и они с отчаянным, должно быть на весь лес слышным «ура» бросились в атаку. И тут произошло нечто непредвиденное. Ребята бежали цепью, поднявшись в полный рост, и вдруг упали – мгновенно, с разбегу, не поодиночке, а все сразу, точно скошенные одной пулеметной очередью. Издали это было совсем непонятно, даже как-то жутковато. Что такое стряслось? Жуков поспешил на помощь – и с теми из его отряда, кто вырвался вперед, случилось то же самое.

А тем временем со всех сторон сбегались неприятельские бойцы. Тут я поднажал со своими, и мы врезались в самую гущу боя. Летели гранаты, затрещал пулемет – и тотчас захлебнулся, потому что, как выяснилось потом, Жуков с двумя своими успел зайти с тыла и снять пулеметчика. Но тут же застрекотал второй…

Мы с Гришей старались следить за тем, чтобы не произошло членовредительства: ребята были в такой горячке и так искренне забыли обо всем на свете, что хотя «гранаты» были тряпочные, начиненные сеном, а «пулеметы» – деревянные трещотки, опасность стала нешуточной. Особенно я боялся за ленинградских девочек, которые ринулись в бой с не меньшей отвагой, чем мальчики.

Нас оттеснили, но потери, понесенные неприятелем, были велики – то один, то другой ленинградец оказывался без номера, санитары не успевали подбирать раненых. Если бы не неожиданное и загадочное препятствие, подкосившее наши первые ряды, мы, несомненно, выиграли бы бой.

Так что же это было?

Стеклов и Лобов разведали действительно все, кроме одного очень важного обстоятельства: с севера ленинградцы протянули меж кустов и деревьев замаскированную бечевку, да не как-нибудь, а в несколько рядов. Наши с разбегу споткнулись, запутались и упали. Нехитрая выдумка, а оказалась решающей, потому что расстроила наши ряды и вывела из строя много народу – ненадолго, но ленинградцы как раз успели опомниться и стянули свои силы.

Мы подошли к штабу ленинградцев в ту минуту, когда они выступали. Во всеоружии, собрав все людские резервы, они намеревались двинуться к нашему штабу. Может, приди мы чуть позже, мы застали бы неприятеля врасплох – с малым количеством людей – и оказались бы в выигрыше, но сейчас – сейчас была ничья! Правда, если бы считать строго по очкам, победителями пришлось бы признать ленинградцев. Очков у них оказалось больше, донесения написаны азбукой Морзе, карты нарисованы лучше, а выдумке с бечевкой нам оставалось только позавидовать! Но разве можно было отрицать, что мы вторглись в самое сердце вражеского лагеря? Мы были у самой цели, а они не только не подошли к нашему штабу, но даже их разведка не знала, как он выглядит!

– Игра кончилась вничью, с честью для обеих сторон, – сказал Гриша Лучинкин, когда недавние противники, красные, взлохмаченные, тяжело дыша, выстроились на просторной лесной поляне.

…Мы шли домой в одном общем строю, наши ребята и ленинградцы вперемешку, растрепанные, разгоряченные, руки и ноги исполосованы кустами и сучьями, у кого разорвана рубашка, а у кого и синяк под глазом. Но головы у всех высоко подняты, глаза блестят, и выражение всех лиц вернее всего можно передать тремя словами: «Вот это да!»

В первом ряду ленинградцы несли свое знамя, а на два шага впереди шли горнисты – круглощекий пионер Сеня и наш Петька. Задрав головы, выставив вперед блестевшие на солнце горны, они трубили что-то, что не походило ни на один знакомый нам сигнал. Он не звал вставать, обедать или спать, он не возвещал тревогу. Он означал победу и радость, он обещал хороший, веселый костер на нашей поляне и хорошую, веселую и верную дружбу впереди.

 

Я ВИДЕЛ ТЕЛЬМАНА»

 

Делу время, потехе час. Август близится к концу.

Наша столярная мастерская получила уже некоторую известность: мы изготовили комплект парт и классных досок для новой школы колхоза имени Ленина и получили еще несколько заказов, в том числе и из Ленинграда. Про нашу мебель говорят, что она изящная, а Соколов, председатель колхоза, сказал коротко:

– Добротно! Заказами не обойду.

Мы ходили в деревню смотреть, как выглядят наши парты и доски в новой школе.

– Моей работы, – сказал Подсолнушкин, поглаживая черную глянцевитую крышку парты.

– И моей, – ревниво поправил Коробочкин.

Почем они знают? Все парты – как близнецы. Но уж, верно, не зря говорят, верно оставили заметку.

Петя красил доски, и они кажутся ему лучше всего остального.

– Семен Афанасьевич, – шепчет он, – доски-то видали? Хороши?

– Хороши, хороши доски, – подтверждает Иван Алексеевич Соколов, который обходит школу вместе с нами. – А послушай, Семен Афанасьевич, у тебя гостят ребята из Германии. Вот бы им прийти к нам, порассказать. Знаешь, как народ интересуется…

Очень не хочется отказывать ему, но и бередить душу Гансу и Эрвину тоже не хочется – слишком много тяжелого пережили они. О таком рассказывать и взрослому горько.

– Да, правда твоя, – соглашается Соколов. – А все-таки, знаешь… Не в клубе же – там верно, народу много набьется, – а вот здесь, хоть в этом классе. И мебель вашу обновим. Нет, серьезно тебе говорю, ты подумай, не отмахивайся. Учителя, ну и колхозники наши – немного, вот сколько в классе поместится. Сам понимаешь: газеты газетами, а живое слово ничем не заменишь. Это люди лучше всего поймут. Ну как?

Дома мы не донимали Ганса и Эрвина вопросами, особенно после случая у реки: нам хотелось, чтобы они отдохнули и повеселели у нас. Но не передать Гансу просьбу Ивана Алексеевича я не мог. И он, видно, сразу понял, что его зовут не из пустого любопытства. Он ответил сдержанно, как взрослый:

– Когда я уезжал, мне говорили: расскажи там товарищам о нашей жизни. Я пойду. Я обещал, что буду рассказывать.

Мы пошли в колхоз вечером. Эрвина оставили дома. Софья Михайловна должна была переводить. С нами напросился и Репин.

Когда мы пришли, класс был уже полон. Посередине, в первом ряду, перед самым учительским столиком, сидел дед, какой есть, наверно, в каждой деревне, будь то на Украине, в Подмосковье или на Смоленщине. На киносеансах он тоже всегда усаживался в первом ряду, хоть ему и объясняли, что для пользы зрения ему лучше бы сесть подальше. Дед был из тех, кто верит только собственным глазам и собственному разумению, а на чужое слово не полагается. Если мне или кому другому из учителей случалось делать в колхозе какой-нибудь доклад, проводить беседу, дед тоже неизменно сидел в первом ряду и неизменно задавал множество вопросов, по которым я вполне мог заключить, что читает он газеты так же аккуратно, как мы, и разбирается в них не хуже.

Сейчас я взглянул на старика с опаской. Совсем не хотелось, чтоб к Гансу отнеслись как к завзятому докладчику и засыпали его вопросами.

В задних рядах теснилась молодежь – почти всё народ знакомый нам и по вечерам в клубе, по киносеансам, и по работе в поле.

Пожилые женщины устроились за партами уютно и надолго, некоторые принесли с собой вязанье.

– Так вот, товарищи колхозники, – начал Иван Алексеевич, – к нам пришел молодой товарищ. Он приехал из Германии, у наших соседей гостит. Попросим его рассказать, как там, в Германии, люди живут.

Собравшиеся сдержанно захлопали в ладоши, разглядывая Ганса, который деловито и как будто спокойно подошел к учительскому столику. Софья Михайловна стала рядом.

Минута прошла в молчании. Я уже хотел предложить, чтоб Гансу для начала помогли вопросами. Но он стоял прямой, серьезный, опершись руками о край стола, и, заглянув сбоку в его лицо, в глаза, устремленные куда-то в конец класса, а может быть, и за его стены, я понял – ни о чем спрашивать не надо.

И потом в полной тишине раздался негромкий голос Ганса и вслед за ним – голос Софьи Михайловны:

– Я видел Тельмана.

Мальчик сказал это медленно, доверчиво оглядел сидящих за партами и повторил:

– Я видел Тельмана, – и потом уже быстро продолжал: – Это было давно, но я хорошо помню. Было Первое мая. Мы с мамой шли на демонстрацию. Она вела меня за руку, а потом вдруг наклонилась и сказала: «Смотри, это Тельман! Смотри, запомни, какой он!» Тельман стоял на таком возвышении, вроде трибуны, улыбался и махал нам рукой, а я смотрел на него и старался запомнить. У него очень доброе лицо. Сейчас он в тюрьме. Сейчас очень много хороших людей в Германии арестованы и сидят в тюрьме.

Вот у моего товарища Эрвина отец умер в тюрьме. Мой отец взял его в нашу семью. Но моего отца тоже скоро арестовали – он был коммунист. Потом мы получили от него письмо. Оно было написано шифром. Никто, кроме мамы и самых близких товарищей, не мог бы прочитать его.

(Когда Софья Михайловна переводит эти слова, Репин, сидящий рядом со мной, на секунду взглядывает на меня. Мы встречаемся глазами, и он тотчас отводит свои.)

– Это письмо было сначала у мамы, потом его хранил мой старший брат, а теперь оно у меня, потому что я остался один из всей семьи – я и Эрвин.

Шорох пронесся по классу. Мне показалось: все, кто здесь есть, невольно шевельнулись, подались вперед, словно хотели быть поближе к светловолосому мальчику у стола.

Ганс протянул Софье Михайловне страницу из ученической тетради:

– Вот письмо, здесь оно расшифровано.

– «Дорогая жена, дорогие мои сыновья! – прочитала Софья Михайловна. – Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Но сейчас я плачу только о том, что никогда больше не увижу вас. Смерть же меня не печалит. Нет капли крови, которая пролилась бы, не оставив следа. Я и все те, кто сейчас здесь со мной, – мы знаем, что жили не напрасно, что посеянное нами с таким трудом, ценой жизни, не пропадет и даст свои всходы. Пускай не скоро, но даст непременно. Я верю в это свято, и вера эта дает мне мужество умереть.

Дорогая Марта, сын моего товарища – мой сын. Прошу тебя, прими Эрвина в свое сердце рядом с Гансом и Куртом. Верю, что мои сыновья навсегда будут преданы делу, которому мы с тобой посвятили свою жизнь.

Целую тебя, дорогой, самый близкий мой друг. Обнимаю тебя и детей».

Софья Михайловна замолчала и опустила руку с письмом. В классе было очень тихо.

– Вы видите, – снова заговорил Ганс, и голос его дрогнул, – тут не сказано ничего особенного. Но мама объяснила нам, что отец не хотел, чтоб его прощальное письмо попало в чьи-нибудь грязные руки. И он сделал так, чтоб письмо могли прочитать только самые близкие.

– А где же его мать сейчас-то? – тихо спросила женщина, сидевшая по левую руку от меня. Вязанье давно уже лежало неподвижно у нее на коленях.

– Тоже в тюрьме, – не оборачиваясь, шепотом ответил Андрей.

– А брат старший?

– И брат.

Женщина опустила глаза, медленно покачала головой.

– О чем перед смертью думал, – сказал старик в первом ряду. – О чужом мальчонке…

Ганс вопросительно поглядел на него, потом на Софью Михайловну. Она перевела.

– Нет, какой же чужой? – сказал Ганс, поворачиваясь к старику, и даже прижал обе руки к груди. – Он сын товарища, сын друга, понимаете?

Старик выслушал перевод, кивнул и сказал мягко:

– Понимаю, понимаю, сынок!

Одна из учительниц спросила Ганса о школе. Он стал рассказывать так же просто, как говорил до сих пор.

– В Германии сейчас всюду страшно, – сказал он под конец. – Там все время боишься. Дома страшно, на улице страшно и в школе тоже страшно. Как будто все время кто-то подстерегает из-за угла. Страшно… – Он глубоко вздохнул и опять обвел взглядом всех сидящих перед ним. – Но когда-нибудь это кончится. Есть люди, которые все равно не боятся. Они борются. Не может так быть всегда, ведь правда?

И когда Софья Михайловна перевела эти слова, в классе согласно, ободряюще зашумели, от души стараясь утвердить мальчика в этой единственно справедливой мысли: не может вечно длиться такая тяжкая, такая нелюдская жизнь.

А потом (может быть, не только потому, что по-хозяйски, по-человечески хотелось об этом узнать, но и из желания отвлечь Ганса, заговорить с ним о более простом, житейском) его стали расспрашивать, много ли безработных в Германии, как там с едой, почем мясо, хлеб, картофель. Ганс отвечал все так же безыскусственно и с готовностью. Сын безработного, он знал все это не понаслышке; до приезда в Советский Союз и он и Эрвин много лет не чувствовали себя сытыми, они забыли вкус мяса, и, несмотря на все наши старания откормить их и подправить, несмотря на недавний загар, сразу видно было, какой Ганс худой и истощенный.

Окна были широко раскрыты, и в комнату глядела темная, звездная августовская ночь. Ганс все так же стоял, опершись рукой о стол, и добросовестно, подробно отвечал на вопросы. А Иван Алексеевич все чаще озабоченно посматривал на него.

Наконец Ивану Алексеевичу удалось выбрать минуту тишины, и он поднялся.

– Устал мальчишка, – сказал он про себя и обратился к Гансу: – Спасибо тебе, молодой товарищ!

Софья Михайловна не стала переводить – рука Ганса потонула в широких, крепких ладонях председателя.

– Большое тебе от всех нас спасибо! – повторил Иван Алексеевич.

Ганс улыбнулся, и по этой улыбке видно было, что он хорошо понял и без перевода.

Потом его обступили – кто гладил по плечу, кто жал руку. Он не успевал оборачиваться и отвечать улыбкой на слова, обращенные к нему.

– Не жалей, не жалей, что привел! – шепнул мне Соколов.

– Не жалею, – ответил я.

Мы возвращались в темноте. Звезды горели над нами большие, яркие, и то одна, то другая срывалась вниз. Ганс шел рядом со мной, я обнял его за плечи. Так мы и дошли молча до нашего дома.

 




©2015 studenchik.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.